Все, что вы хотели, но боялись поджечь Анна Юрьевна Козлова Известная современная писательница Анна Козлова в своем новом романе задается вопросом, может ли быть по-настоящему счастливой молодая, красивая, умная, эмансипированная женщина, свобода которой — и внутренняя, и внешняя — настолько безгранична, что героиня просто не знает, что с ней делать. ПОНЕДЕЛЬНИК Ровно в 8 утра звонит будильник в мобильном телефоне. Я беру трубку, ставлю на повтор и снова закрываю глаза. Так я сделаю еще три раза. В 8.15 я встаю, подхожу к окну и открываю его. Заправляю кровать. Надеваю халат, иду на кухню, ставлю чайник. Пью минеральную воду прямо из бутылки. Потом иду в ванную и умываю лицо холодной водой. Мою руки с мылом — они должны быть чистыми, потому что мне предстоит вставить линзы в глаза. Я вытираю руки полотенцем, возвращаюсь в спальню, подхожу к буфету. На верхней полке, за стеклом, стоит контейнер с линзами. Я развинчиваю сначала кружок с надписью «Left», потом кружок с надписью «Right», вооружившись пластмассовым пинцетом, достаю линзы и виртуозно наклеиваю их на глазные яблоки. За десять лет у меня появился неплохой опыт. На кухне начинает сначала негромко, но с нарастающей враждебностью свистеть чайник. Я иду на кухню, выключаю чайник, насыпаю гранулированный кофе в чашку с букетом цветов, которую мне когда-то подарил Гриша Смирнов, наливаю кипяток. Подхожу к холодильнику, достаю сливки, наливаю в чашку. Сажусь за стол и несколько минут глотаю обжигающий кофе. Мне не хочется есть, но я приучила себя есть по утрам под влиянием рекламного плаката, увиденного много лет назад. Рядом стоят две женщины — худая и толстая. Худая довольно улыбается и говорит: «Я плотно завтракаю!» — толстая очень несчастна по виду и стыдливо шепчет: «Я плотно ужинаю…» Я делаю себе два бутерброда на хлебе «Фитнесс»: с лососем и с брынзой. Съедаю их, и меня начинает тошнить. Не обращая на это ровным счетом никакого внимания, я беру чашку с недопитым кофе и иду в проветренную спальню, чтобы накраситься. Я подхожу к зеркалу на подставке, которое стоит на подоконнике — я крашусь только на свету под влиянием статьи, когда-то прочитанной в журнале «Cosmopolitan». Там таким как я раз и навсегда объяснили, что только дневной свет позволяет вовремя заметить все огрехи макияжа. Я беру в руки спонж, открываю баночку с тональным муссом «LANCÔME», зачерпываю немного мусса и размазываю его по лицу. Пока особых огрехов не видно. Моя кожа уверенно приобретает здоровый, жизнерадостный оттенок. Старой тушью «CHANEL» я подкрашиваю брови — я брюнетка, и брови должны соответствовать оттенку волос, так учит «Cosmopolitan». Коричневым карандашом «Clinique» я рисую стрелки, которые эффектно оттеняю светоотражающими тенями, изобретенными к нашему счастью неутомимыми технологами компании «Christian Dior». Даже не знаю, что бы мы делали без этих светоотражающих теней. Теперь мне осталось только допить кофе и мазнуть по скулам румянами «Givenchy», обещающими «естественный вид и эффект натурального загара». Закончив покраску, я иду на кухню, чтобы помыть чашку и поставить ее в сушку. Самое время задуматься о том, что надеть. Постояв у шкафа, я делаю выбор в пользу джинсов «Guess» с кожаным ремнем той же марки и черной кофточки непопулярного происхождения, которая тем не менее выгодно подчеркивает грудь. Осталось только причесаться, заколоть волосы, тронуть губы блеском, бросить в сумку мобильный телефон и уйти из дома к чертям собачьим. Что я и делаю. Выхожу на лестничную площадку, закрываю дверь на нижний замок, на два оборота. Нервным гребком в недра сумки убеждаюсь, что ключи от машины из внутреннего кармашка никуда не исчезли. Вызываю лифт. Лифт прибыл. Я захожу в него, нажимаю на кнопочку с цифрой 1 и под мерное гудение опускающейся кабины в стотысячный раз смотрю на плакат, который наклеен на стенку, рядом с зеркалом. Это постер журнала «Домашний очаг». На обложке изображены близкие к эйфории от собственного жизненного успеха Игорь Петренко и Екатерина Климова. Они улыбаются и обнимают своего ребенка прямо над подписью: «Игорь Петренко и Екатерина Климова, а также другие звездные пары о секретах своего счастья». В некоторых местах лица Екатерины Климовой и Игоря Петренко, а также их ребенка исцарапаны ключами от квартир жителей нашего подъезда. Лифт приехал и распахнул свои двери. Я выхожу на улицу. Сейчас середина мая. Вчера мне посчастливилось поставить машину прямо у подъезда, так что переться через весь двор не придется. Я достаю из сумки ключи, нажимаю на брелок сигнализации, думаю, что машину пора помыть, но я сделаю это завтра. Машина приветливо подмигивает, я сажусь в нее. Рука механически вставляет ключ в зажигание, механически поворачивает ключ по часовой стрелке. Машина урчит, тут же начинает болтать радио. Правая нога механически выжимает педаль тормоза, правая рука переводит передачу с «P» на «D». Машина трогается с места. Я смотрю на собственное отражение в зеркале заднего вида. Здравствуйте, меня зовут Саша, мне 27 лет, и я еду на работу. Солнце светит по-утреннему ярко и раздражающе. Я достаю из бардачка темные очки. Выезжаю на Кутузовский проспект — у меня есть метров пятьсот, чтобы определиться, каким путем я сегодня поеду в офис: по Садовому или по Третьему. Пятьсот метров до туннеля. Либо я перестраиваюсь вправо и еду на Садовое, либо перестраиваюсь влево, разворачиваюсь у бывшего «Арбат-престижа» и еду на Третье. Я выбираю разворот, последнее время я часто его выбираю, мне почему-то неприятно Садовое кольцо с его отработанной до шлака ностальгией по «старой Москве». Пошла она в жопу, старая Москва. Меня больше устраивает промзона, стеклянные, как вздернутые в хамском жесте пальцы, многоэтажные дома, и бесконечный круг дороги. От этого пейзажа веет полнейшей безнадежностью, но ничего другого от жизни я и не жду. Я включаю правый поворотник и съезжаю с Кутузовского проспекта. Выключаю поворотник, сворачиваю под надписью «Дмитровское шоссе — 1.4, Ленинградский пр-т — 2.6, Мира пр-т — 7.2» и выруливаю на дорогу, с которой уже не сверну. В сумке забился телефон. Его не заглушают даже вопли ведущих утреннего радиошоу. Посматривая на шоссе, левой рукой придерживая руль, правой я лезу в сумку за телефоном. Не глядя на номер, отвечаю: — Але. — Але. Привет. — Это мама. — Привет, — говорю я. — На работу едешь? — интересуется она. — Да, — говорю. Что тут скажешь? — Как дела? — интересуется мама. — Почему не звонишь? — Мы же вчера утром разговаривали, — отвечаю я. — Ну, мало ли что могло случиться с тех пор. — Ну да… — говорю я. — Я тебя не отвлекаю? — волнуется мама. — Ты можешь говорить? — Нет, — облегченно вздыхаю я, — я перезвоню, ок? — И, не выслушав ответа, сбрасываю звонок. Моя мама была из тех девочек с повышенным чувством ответственности, которые мечтают о мире по всей земле, искренне восхищаются фотографиями из космоса и влюбляются в подонков. В плане последнего пункта судьба ее пощадила — отец не был подонком в полном смысле этого слова, но ответственность в нем начисто отсутствовала. Поначалу мама, часами ожидавшая его, вжавшись спиной в монументальную колонну на станции красивейшего в мире Московского метрополитена, думала, что он просто немного ребячлив и к тому же эгоист, как все мужчины. На этой стадии отношений с папой она почему-то была уверена, что ее любовь к нему сможет сделать его другим человеком. Комфортным для нее. Что касается папы, то он, вне всяких сомнений, маму любил, но эта эмоция явно не заслоняла ему горизонт. Он вообще не понимал, почему их с мамой половые чувства должны каким-либо образом изменить его жизнь навсегда. История складывалась вполне обыкновенная: папа считал, что мама даст ему в браке все то, что так достало его за годы бесхозности, а мама верила в великую силу компромисса. Проблема заключается в том, что люди сходятся, как две стороны застежки «молния», и никак иначе. Либо каждый зубчик левой стороны сцепляется с зубчиком правой и все идеально совпадает, либо зубчики не сходятся, язычок «молнии» застревает в нитках, тканях и все в конечном счете уродливо рвется. Брак моих родителей, к сожалению, пошел по второму пути. Они любили, но не могли друг друга принять и поэтому довольно скоро начали методично, с каким-то гибельным сладострастием друг друга уничтожать. Все детство, в тот период, когда слова еще не слишком осознаются, но упрямо пишутся на подкорку, я слышала, как мама говорила: «Андрей, я люблю тебя!» А дальше всегда следовало «но…». Это «но» было бесконечным и неисчерпаемым, как все ее обиды на отца, как расстояние, на которое они каждый день друг от друга отдалялись. С каждым днем «но» росло и жирело, разбухало под тяжестью взаимных претензий, и уже тогда можно было предположить, что однажды оно станет таким огромным, что придавит «люблю». Я люблю тебя, но ты пьешь, я люблю тебя, но ты опоздал, ты не купил то, что я просила, ты не выбросил помойное ведро, ты не позвонил, ты не забрал из детского сада, ты мало зарабатываешь, ты мне изменяешь, ты был груб, ты, ты… Мамина и папина любовь являла собой несколько упрямого, но все же выносливого ослика, который, несмотря на брань и окрики, упрямо следовал путем, который был ясен ему одному. В течение многих лет его нагружали тюками говна, сундуками со скелетами, гирями, коробками с плесенью, гнилыми бревнами и бесконечными пакетами с мелким мусором. И однажды ослик не выдержал — он, как это принято у тактичных животных, пошатался некоторое время для виду, но никто не собирался давать ему передышку, и тогда он просто издох. Мама как раз читала мне стихотворение: Старушка на грядке полола горох. Приходит обратно, а пудель издох! Старушка бежит и зовет докторов, Приходит обратно, а пудель здоров. Детство на то и детство, чтобы верить в возможность такого рода метаморфоз, а в жизни они невозможны. Моя мама, как это всегда с ней бывало в минуты напряженных размышлений, уставилась на ноготь большого пальца правой руки. Через секунду она принялась ковырять кутикулу, подцеплять ей одной видимые заусенцы, отгрызать их и так далее. Я смотрела на нее некоторое время, а потом ушла собирать мозаику в свою комнату. Я точно помню, что именно тогда все стало мне окончательно ясно. Мама и папа расходились довольно трудно. В свои новые, отдельные друг от друга жизни они продирались, как босые ступни в узкие сапоги. Самое, пожалуй, дикое в таких ситуациях — это быть маленьким ребенком. Наблюдать за тем, как быстро и, главное, для тебя совершенно немотивированно самые дорогие люди вдруг становятся врагами. Как интересно меняются их лица, интонации и даже сами голоса. Поначалу это выглядит, как будто они играют, например, в магазин или в какое-то государственное учреждение, где все настроены по отношению к другим максимально враждебно. А потом папа съездил маме по лицу, и я поняла, что с играми покончено. Мама, правда, не заплакала — заплакала я, и она втолкнула меня то ли в ванную, то ли в туалет, чтобы я не мешала дальнейшему выяснению отношений. Мама в тот момент не могла плакать, она и впрямь видела в папе предателя и врага и, как комсомолка, как Ульяна Громова, бросалась в него хлесткими оскорблениями. — Я ненавижу тебя! — кричала мама, захлебываясь. — Я мечтаю, чтоб ты сдох! — Да пошла ты на хуй, сука! — Папа не дал так просто задвинуть себя в тень по части оскорблений. — Ты достала меня! Я убью тебя, тварь! — Убирайся вон! — надсаживалась мама, судя по звукам, приступившая к процессу выталкивания папы за входную дверь. — Если ты не уйдешь, я вызову милицию! Все однажды заканчивается, закончилось и это. Мама одержала верх — папа поехал ночевать неизвестно куда, а она вытащила меня из санузла и долго обнимала, сотрясаясь в рыданиях. — Девочка моя, — всхлипывала мама, — радость моя, прости меня, пожалуйста, прости… — Да, — тупо повторяла я, не понимая, чего она от меня требует, — да. С Третьего кольца я сворачиваю на Трифоновскую улицу и нагло паркуюсь в трех шагах от остановки. В боковое зеркало я вижу, что по направлению к офису, но от метро идут Женя Левин и Дима Самолетов. Я выключаю зажигание, выхожу из машины и поджидаю их на тротуаре. — О, Живержеева! — приветствует меня Женя без улыбки и тут же поворачивается к Диме: — Знаешь, почему она так встала? — он показывает на мою машину. Дима с безразличной улыбкой внимает. Мне кажется, утром в понедельник к нему можно подойти и рассказать, как все выходные мучилась тем, куда утилизировать тело убитого в пятницу вечером любовника, и он будет смотреть с такой же улыбкой. — Не знаю, — говорит он. — Потому что, — Женя подносит к Диминому лицу два пальца, расставленные друг от друга сантиметров на пять, — женщинам всегда врали, что вот это — двадцать сантиметров! — Женечка, а ты в ударе, — смеюсь я. — Еще в каком. — Женя опускает глаза, видно, что он доволен произведенным эффектом. Втроем мы идем к зданию офиса. Заходим в него, прикладываем пропуски к магниту у проходной, ждем лифт. — Ты как? — спрашивает вдруг Дима. — Отлично выглядишь. Я не нахожусь что ответить — у меня в иные моменты напрочь отказывает чувство юмора. — Ты тоже… — зачем-то говорю я. Приезжает самый большой лифт, в котором все стенки выложены зеркалами. Когда мы оказываемся внутри, я приближаюсь к зеркалу и принимаюсь демонстративно прихорашиваться. Дима и Женя следят за этим процессом. Я смотрю в зеркало на Диму и встречаюсь с ним взглядом. — Ну что? — спрашиваю я. Женя хмыкает. Дима не отводит глаз. — Сашенька, ты прекрасна, — говорит он. Втроем мы входим в ограниченное пеналами пространство нашего офиса и одновременно — в то особое состояние, в котором любой человек пребывает на любой работе. Самолетов — редактор по фото, мы с Женей — по словам. Жизнь, к сожалению, такова, что ее приходится постоянно редактировать. Самолетов сидит за стенкой от меня, а Женя — в соседнем пенале. Кроме Жени там присутствуют Глаша Пастухова, руководитель нашего редакторского отдела (12 лет живет с туркменом, у них двое детей, и он не женится), Ксюша Чапайкина, редактор радиопрограмм (несчастная личная жизнь), Петя Ермолаев, логист (парень из провинции, скорее всего, в ближайшее время женится) и Влад (он женат). В моем пенале самым интересным является Самолетов, сидящий за стенкой. Еще есть Люба (замужем, детей нет, но очень хочет ребенка) и Аня (во всех отношениях нормальный человек, даже сказать нечего). С Любой мы подруги, даже созваниваемся на выходных, с Аней — нет. Она приходит на работу рано, часам к 10, так же как я. Как Левин и Самолетов. Интересно, зачем мы это делаем? — Ну чего, как выходные? — Анька отталкивается от своего стола ногами и подъезжает ко мне на кресле. — Никак. — Чего делала? — интересуется Аня. — Да так, — отвечаю я, — в основном дома сидела… — Ясно. — Аня отъезжает к своему столу. Слышно, что пришла Глаша. Она продолжает орать в мобильный телефон, хотя вроде как уже на работе. С двумя ее детьми мужественно сидит ее мама. — Знаешь, что я могу сказать, — говорит Глаша в прижатый к плечу мобильный. — Это твоя дочь, и она очень на тебя похожа! В ответ, видимо, вешается трубка, и Глаша приходит в мой пенал, чтобы справиться, что происходит, а заодно рассказать, как ей тяжко. Но как только она раскрывает рот, появляется Люба. — Всем привет! — говорит Люба. Мы знаем, что в выходные Люба в очередной раз пыталась стать матерью. Мы начинаем к ней приставать, чтобы понять, что происходит. — Пиздец происходит, девочки, — отвечает Люба, — у меня нет яйцеклеток. — Как это? — удивляется Глаша. — А вот так! Некоторое время мы молчим. — Оказывается, — говорит Люба, — их вообще ограниченное число, и тебе, Живержеева, — она переводит на меня взгляд, — я бы посоветовала заканчивать с постинором, потому что ты трахаешься с какими-то козлами, а потом пьешь таблетку и вроде как все без последствий. А однажды ты захочешь, чтобы у тебя был ребенок, и не сможешь его родить из-за ебаного постинора. — Ну… Зачем же так? — спрашивает Глаша. — А как? — переспрашивает Люба. — Как? — Чего ты на Живержееву напала? — Потому что она — идиотка. — Люба садится за свой компьютер и раздраженно щелкает мышью. — Потому что вы все — идиотки. За стенкой тактично кашляет Дима. В детстве я трудно засыпала. После того как мама укладывала меня в кровать, я еще часа два ворочалась, рисовала пальцем на обоях и прислушивалась к тому, что творилось на кухне. Ничего хорошего там не творилось — там орали. Особо усердствовала мама: в иные секунды ее голос переходил в ультразвуковой режим, и я переставала его слышать. Потом до меня доносился быстрый топот, короткое топтание в прихожей, и хлопала входная дверь. Это папа уходил. Мама оставалась на кухне одна — самые тревожные минуты: она могла зайти и проверить, как я сплю. Я затаивалась в темноте. К счастью, мама заходила не так уж часто. Обычно до меня доносился легко узнаваемый плеск жидкости о стенку бокала, стук пальцев по телефонным кнопкам и мамино: «Але, привет». Говорила она по полночи, в унизительных и обескураживающих деталях описывала недавний скандал с папой, однажды даже коротко всхлипнула и через равные промежутки времени наливала таинственную жидкость в свой бокал. Фразы повторялись так же, как возлияния. Я запомнила некоторые: «Так не может долго продолжаться», «У меня нет сил», «Одна с ребенком», «Я ему сказала, что не буду это терпеть», «Он каждый день пьяный». Ну и так далее, все это, так сказать, давно известно. Однажды ежевечерний (если, конечно, папа приходил ночевать) скандал на кухне смертельно нам троим надоел. Все были измотаны и порядком друг от друга устали. Тем вечером папа вернулся в какое-то несуразное время, едва ли позже семи, и с порога протянул маме, уже вставшей в боевую позицию, тянувшую на полкило шоколадку фирмы «Lindt». Мама, однако, была не из тех, кто сдается при виде пищевых продуктов, тем более шоколад она никогда не любила. — Что это? — спросила она и не протянула руки в ответ. Папа стоял, как идиот, в куртке, в ботинках, обмотанный шарфом и с протянутой рукой, сжимавшей шоколад. — Шоколадка! — Я попыталась как-то сгладить мамину суровость. — Николаев из командировки вернулся и расплатился со мной за свои отгулы. Этим, — буркнул папа, которого мне тут же стало очень жаль. Я ведь помнила его лицо, когда он только вошел. Он нес подарок. Интересно, на что он рассчитывал? Что все мамины обиды выльются вместе со слезинками, которые она при виде «Lindt» пустит на щеки, и она схватит дивное лакомство, съест прямо в коридоре, а потом попросит папу отнести ее на руках в спальню? — Спасибо. — Мама взяла несчастную шоколадку и понесла ее на кухню с таким видом, словно это не смесь какао-бобов с молоком и маслом, а гадкий котенок, которого необходимо ткнуть носом в его же собственное свежее дерьмо. Наступило время ужина, мама с прежним недобрым выражением лица позвала меня есть. Ее раздражало отсутствие у меня аппетита. Я, правда, честно съела две оладьи из кабачков со сметаной и только собиралась попросить кусочек папиной шоколадки, как он собственной персоной прибыл на кухню и, фальшиво потирая руки, поинтересовался: — Ну, что у нас есть? — Борщ и кабачковые оладьи, — неожиданно мирно ответила мама. — Борщечку тогда, — сказал папа, уселся за стол напротив меня и несколько раз мне подмигнул. Я ему улыбнулась и скосила глаза на маму. Она переливала борщ из большой кастрюли в маленькую. Папа состроил рожу, призванную выразить мамино внутреннее состояние, и мы против воли захихикали. Он поел борща, ужасно много, закусил оладьями, и за этим последовало долгожданное разворачивание шоколадки. Мама молча следила за ним, прислонившись к холодильнику. — Хочу угостить тебя первоклассным коньяком, — решился папа. Мама приоткрыла губы, определенно намереваясь сказать что-то ядовитое, ее чуть раскосый карий взгляд заметался между нами, и она почему-то смолчала. Папа, невероятно довольный, сбегал к своей кожаной сумке, которую всегда оставлял рядом с калошницей, и принес вытянутую, как статуэтка балерины, бутылку «Camus». Видимо, таинственный Николаев задолжал папе полноценный отпуск. Мама подошла к стеклянному ящику, висевшему в нашей кухне на стене, чуть левее обычного деревянного ящика, который висел над мойкой, и достала два красивых стакана на коротких ножках. На стаканах в венке значилась золотая латинская «N». Папа разлил коньяк, они соприкоснулись стеклом, проглотили и на долгое время обо мне забыли. Выпив, папа всегда принимался травить одни и те же байки и сам над ними хохотал, недоуменно поглядывая на маму, которой они все были давно известны. Что говорить, даже я знала его репертуар наизусть. Но в тот вечер я самозабвенно поглощала шоколадку, пользуясь тем, что мама сидит, прикрыв глаза ладонями, и отрывает их только для того, чтобы опорожнить бокал. — Тебе вообще неинтересно? — вдруг спросил папа. — Что? — спросила мама. — Если я в чем-то виноват, я прошу прощения. — Он великодушно отвел глаза. — Если?.. — Мама, напротив, длинно на него смотрела. — Я хочу жить нормальной жизнью. — Несколько противореча себе, папа потянулся за бутылкой и плеснул коньяк в свой пустой бокал и наполненный почти до краев мамин. — Живи. — Мама переместила взор на шоколадку. — Это кто столько съел? — с искренним ужасом крикнула она. Я смутно помню, как продолжился вечер. Кажется, я обожралась. Мама впихнула в меня две таблетки фестала, помыла и отнесла в кровать, — я слышала журчание разговора на кухне, а потом вырубилась. Проснулась я снова от криков, уже ночью, и даже в какую-то секунду позавидовала маминому склочному упорству, хотя, не спорю, очевидно, у нее были свои неопровержимые мотивы, но быстро успокоилась. Крики звучали в спальне — мама вообще была необычайно громкой по ночам: если снился кошмар — кричала, если над ней работал папа — стонала, визжала и ахала. Я по-доброму завидовала папе: не всякому случится заиметь женщину, в постели с которой ты слышишь голоса, и вздохи, и надежды десятков других женщин. Звуковые волны не умирают. Они без конца курсируют туда-сюда. Все, что мы изрекаем, бессмертно. Наше жалкое, бесполезное блеяние кругами носится по Галактике, и продолжается это целую вечность. С тех пор как мы начали спать в разных комнатах, я приобрела устойчивую привычку, чуть продрав глаза, бежать к маме. Просыпалась я, по ее меркам, рано, будила, и она с неохотой пускала меня себе под бок, под одеяло. Я лежала, вглядывалась в ее очень тонкое, с порочными впадинами щек лицо, рассматривала резную спинку кровати, считала виноградинки на деревянной лозе и незаметно для себя засыпала. Утром мама сетовала, что, только она заснет, я тут же к ней переползаю — она, скорее всего, не помнила, что в ее постели я появлялась ранним утром. Но в тот день, когда я устоявшимся маршрутом зарулила к маме, меня ждал сюрприз: никто уже не спал. Отец лежал, откинув правую руку, на которой, в свою очередь, лежала мамина голова, вдобавок ко всему он курил, и, увидев меня, мама сказала: — Ну я же говорила, не надо в комнате курить. Я залезла к ней, прислонилась к ее мягкой коже, под которой ощущались ребра, и попросила накрыть меня с головой одеялом. Мама без возражений выполнила мою просьбу. Я лежала, чувствуя, как она спокойна, и слушала. — Окно открой, — приказала мама. Матрас дрогнул, скрипнул паркет — отец встал, чтобы открыть окно. Мама привстала, придерживая меня рукой под одеялом. — Трусы надень! Свежий воздух, потянувший из окна, ощущался даже под одеялом, хотя в целом там пахло не так уж плохо — мама на ночь обмазывалась каким-то увлажняющим лосьоном, и постельное белье накрепко им пропиталось. — Ты же… — Папа осекся. — Да она придет и вырубается, — успокоила его мама, — малыш еще. Папа долго и неинтересно, сыпля фамилиями, говорил о своей работе. Мама усмехалась и давала острые комментарии. Наконец он, видимо, сделал какое-то движение, она тоже, и после короткой борьбы раздался ее голос: — Не кури здесь. Папа восстал. — Ты понимаешь или нет, — говорил он с неизвестными мне ранее, женско-придыхательными интонациями, — ты создала для меня ад. Я не могу здесь жить. С тобой. Ты считаешь, что все должно быть только по-твоему, ты мне просто уже ненавистна, у меня нет даже места здесь! — Проспись. — Мама демонстративно зевнула. — Блядь, да если спит ребенок, возьми и отнеси ее в комнату, почему ты мне все запрещаешь? Почему я тут как преступник?! Тут мама разразилась сложносочиненной лекцией о том, что в семье — в настоящей семье, подчеркивала она, — все должно быть поровну, и, стало быть, папа тоже может жертвовать на меня свободное время, когда оно у него появляется, но он только пьет и бегает по бабам… — По каким бабам! — страдальчески выдохнул папа. — Хватит! — рявкнула мама и сжала под одеялом кулаки. — Я родила тебе ребенка, надеюсь, этого достаточно, чтобы ты оставил меня в покое?! Эта квартира — твоя расплата со мной за ту жизнь, которой я могла бы жить, не встреть я тебя. Убирайся! — То есть ты — так? — искренне, судя по голосу, поразился папа. — Да, — ответила мама. — Но, — папа усиленно мел хвостом, — мы вроде вчера… как-то наладили… Что ты такая бешеная? Мама вдруг совершенно нормальным голосом сказала: — Я не допила, там, на кухне, коньяк остался, принеси, пожалуйста. Издав из ноздрей шумный, негодующий звук, папа пошел за коньяком. Вернулся. Мама попросила: — Слушай, включи музыку. Папа (я так и не узнала, в трусах он был или без) повозился слегка, и зазвучало радио. Музыка свободно лилась: всегда быть вместе не могут люди, всегда быть вместе не могут люди, зачем любви, земной любви — гореть без конца, скажи, зачем мы друг друга любим, считая дни, сжигая сердца… Мама взяла бокал, видимо, со вчерашним знаком «N», что, в такт музыке, отозвался легким бряцаньем, и, судя по нервному дыханию отца, выпила его целиком. — Андрюш, — сказала она и замолчала. — Я готов, — ответил папа. — Ничего уже не поможет. — Мамина речь вдруг полилась, словно неглубокая среднерусская речка. — Я… Ты… Мы уже не можем… Ты лучше… Уж если ребенок… В таком духе, под коньяком, она говорила еще минут двадцать. — Ты меня не любишь? — воскликнул папа. — Нет, — четко сказала мама, — и ты меня тоже. Нет. — Нет! Нет! — запричитал папа (у него присутствовали определенные сценические способности). — Так не будет, так нельзя! Я не хочу, я не буду… вернее, я буду по-другому. В таком духе он паясничал еще минут пять. После фразы: «Ты видишь, я перед тобой на коленях!» — раздался грохот, папа и впрямь упал на колени, а мама горько, деланно засмеялась. Они говорили про какую-то Марину, и мама требовала «хоть раз в жизни не лгать», папа же говорил, что Марина — идиотка и он с ней больше не общается. Постепенно ситуация немного для меня прояснилась: папа «делал это» с Мариной (что «это», я, честно сказать, не поняла), а потом Марина зачем-то позвонила маме и все ей рассказала «про это» и потребовала, чтобы папа теперь жил у нее. Как ни странно, родители заключили своего рода мир на маминых условиях. Папе вменялось не бегать по проституткам, а побольше работать, пить только в пятницу — правда, мама сразу подчеркнула, что это невозможно, и пусть папа сделает над собой усилие во имя ребенка и пьет хотя бы после шести, а не с утра. Также папа обещал, что в выходные гулять со мной будет только он, а в пятницу даже постарается забирать меня из детского сада. Мы встали, поели омлет и бутерброды с сыром и принялись привычно слоняться по комнатам, и тут папа предложил отправиться гулять в парк культуры и отдыха, где, оказалось, можно покататься на каруселях, посетить стереокино и пообедать отменным шашлыком, посыпанным луком. Я завизжала от восторга, мама быстренько накрасилась, и мы пошли в парк культуры. В стереокино я так и не попала, но на каруселях накаталась до тошноты. Папа щедро одаривал меня сладкой ватой, а мама ненавидяще на него смотрела и платила за вату. Со сладкой ватой наперевес мы ринулись в открытое кафе, где стояли липкие столики из белой пластмассы — все это кафе обслуживал один-единственный чадящий ларек с черноволосыми мужчинами в грязных белых фартуках. Мама вытащила из кошелька очередную купюру, которую папа тут же схватил и отправился за шашлыком, посыпанным луком, ну и, конечно, пивом. Мама закурила. Она сидела напротив меня, скептически глядя вдаль, из ее рта вырывались хлопья дыма. За соседним столиком сидели двое мужчин и две женщины, мужчины смотрели на маму. Из ларька, как по команде, высыпали узбеки с отвисшими челюстями и тоже стали совершенно неприкрыто, ошарашенно ее разглядывать. Моя мама была самой красивой мамой во всем детском саду. На нее всегда все пялились. Один папа, кажется Витин, ежевечерне предлагал ей «посидеть, пивка попить», но мама почему-то отказывалась. Наверное, потому что Витин папа был жирным и бритым налысо, излучающим простую надежность, а мамочка питала слабость к таким мужчинам, как папа: небритым, полупьяным, трахающимся направо и налево. Папа вернулся с заставленным подносом, и мы стали есть. В продолжение обеда папа еще четыре раза ходил в ларек за пивом. На остановке троллейбуса мама запела: «Привет, Андрей! Ну где ты был, ну обними меня скорей!» — и папа сгреб ее в охапку, целовал и что-то шептал ей в волосы. В магазине, который располагался в подвале нашего дома, мы купили еще пива и жареную картошку в пакетах. А вечером смотрели мамин любимый сериал по Первому каналу. В 10.23 приходит почтовое сообщение от линейного продюсера по «Дому-2» Вадима Голикова, что еженедельное собрание состоится. Я работаю на Самом Лучшем Канале, сокращенно СЛК, и, как ни страшно в этом признаться, занимаюсь «Домом-2», а также рядом других программ развлекательного свойства. Поразительно, что человек с таким мироощущением, как у меня, работает на развлекательном телевидении. Но это факт. Еженедельное собрание заключается в том, что к нам в офис приезжает генеральный продюсер «Дома-2» Миша Третьяков и беспонтовые девицы из разных департаментов набрасываются на него, как тигры на свежую дичь, требуя одобрения изобретенных ими проектов разной степени дикости. Девица из рекламы, например, постоянно хочет утвердить своего спонсора — в прошлый раз им вознамерился стать быстродействующий гель от геморроя, и Третьяков восстал. — Какой, на хер, гель? — спрашивал он. — Мне хватило мази от герпеса и скипидара для ванн! Нет, блядь, ну давайте сразу тогда шприцы рекламировать, а? Вы понимаете, что все, что имеет связь с герпесом, венерухой, геморроем, никак не может рекламироваться в «Доме-2»? Как это будет воспринято? Слишком часто Рустама нагибали и трахали в жопу, и вот теперь геморрой. Поможет отличный гель, так вы хотите?! Все удрученно молчат. — Девчонки, если вы ни хера не можете, если вы не можете даже найти нормального спонсора, зачем вы этим занимаетесь? Милые вы мои, вам домой надо, надеть сексуальное белье, подкраситься, сварить борщ и позвонить какому-нибудь мужику… Девчонки начинают сначала тихо, но по мере разрастания хохмы Третьякова все увереннее хихикать. — …и почаще смотреть «Дом-2», там все про это сказано и рассказано. Хихиканье превращается в истерический хохот. У меня всегда в такие моменты появляется ощущение, что Третьяков действует на знакомых с ним женщин нашего канала как публичный акт мастурбации. Он — красивый мужчина с однозначной ориентацией, и он один на один с нами. Конечно, на еженедельных собраниях присутствуют и некоторые другие мужчины, но они больше похожи на шакалов в свите Шер-Хана, чем собственно на мужчин. А тут такой сказочный поворот: в наш душный мирок интриг на тему того, кто сядет у окна, раз в неделю врывается ослепительный чужак, ругается матом, и под его взглядом, все мы, несчастные, замученные девки без шансов на личную жизнь, обнажаемся… Мы все хотим секса, денег и признания, и так мучительно приятно видеть вас, Миш, у которого, как нам кажется, всего этого в избытке. Следующая идея — у девушки с сайта «Дома-2», которая зачем-то хочет снять «самых красивых участниц» в загородном отеле, в спа, потому что это спа заплатило за какую-то статью на сайте. — Наши участницы, в спа? — изумленно переспрашивает Третьяков. — Это так теперь называется? От слова «спать»? Там же этим надо будет заниматься, я правильно вас понял? Девушка виновато улыбается. — Так, у меня нет сейчас сил эту тему обсуждать. У кого-то еще будут ко мне вопросы? — Он обводит присутствующих взглядом. — Миша, — робко вступаю я. — Да, Сашенька. — Он бросает на меня быстрый взгляд и принимается тарабанить пальцами по столу. Даже не знаю, с чем это связано, но моя речь, адресованная Третьякову, всегда очень вменяема, понятна, а просьбы, которые я высказываю, имеют определенный здравый резон. В этот раз я прошу дать мне Бузову и еще одного человека для прямой линии в «Комсомольской правде». — Конечно, без проблем, звони! — Миша смотрит на меня как будто даже с удовольствием. — Когда линия? — В четверг, на следующей неделе. — Ну и чудненько, и прекрасненько. — Третьяков поднимается из-за стола. Я тоже поднимаюсь, вместе со всеми, и в дверях снова ловлю на себе его взгляд. Папа продержался ровно неделю. В следующую пятницу он не забрал меня из детского сада, и Ирина Константиновна снова звонила маме на работу. Мама приехала через полчаса, и мы пошли домой. Ночевать папа тоже не пришел, он вообще как будто исчез. После ужина мама пошла к соседям просить стремянку. Получив стремянку, она залезла на антресоли и достала несколько клетчатых сумок из плотного целлофана. В них мама, не складывая, ворохом, побросала папины вещи (пиджаки вперемешку с ботинками), поднатужившись, застегнула на сумках молнии и вытащила баулы в коридор. Потом она позвонила какому-то Артему и попросила, чтобы завтра он заглянул и поменял замки на нашей двери. Наступила суббота, Артем пришел и поменял замки, а папы все не было. Он появился в воскресенье около пяти утра — колотил в дверь и что-то бормотал. Мама не открывала, он ушел. Через секунду она выпихнула сумки с папиными вещами на лестницу и крикнула, чтобы он вернулся и забрал их. Конечно, развод с папой был крахом юных маминых мечтаний, конечно, она оказалась одна с маленьким ребенком, но все же за ней осталась папина двухкомнатная квартира. Свою однокомнатную мама предусмотрительно сдавала внаем. Однажды утром мама покрасила волосы и решила провести свободные полчаса за наведением порядка в ящиках необъятного антикварного буфета, стоявшего у нас в большой комнате. Я сидела на диване перед теликом, демонстрировавшим коллизии существования Винни-Пуха. Хлам, предназначенный для помойки, мама откладывала вправо, а нужные вещи складировала слева от себя. Я изредка посматривала на нее, на коленях стоявшую у буфета, на ее шелковый зеленый халат и склеенные краской волосы, сложившиеся в причудливую и гладкую, как у гейш, прическу. Мама что-то тихо бурчала себе под нос. Она нашла непроявленную пленку, несколько секунд вертела ее в руках, а потом с жаром воскликнула: — Господи! Ну ё-моё! Здесь твои детские фотографии! Надо отнести в печать… Она как-то лихорадочно зажглась идеей нести пленку в печать. Смыла краску, высушила волосы феном, и мы понеслись в фотоателье, где фотографии делали за час. В течение этого часа мама успела обойти все близлежащие магазины, купить себе сумку, а мне — ботинки, три пары колготок и трусы с хвостиком на заду. Далее требовалось оплатить телефон в сберкассе, зайти на рынок за свежим мясом — в общем, в проявку мы прибыли часа через три. Маме выдали запечатанный бумажный пакет со снимками и негативами. Терзаемая любопытством, она встала у урны и раскрыла пакет. Я настойчиво дергала ее за руку, желая знать, что там — на фотографиях. — Ой! — говорила мама. — Это ты в манеже! Ну надо же, как я забыла! — и она передавала мне снимок. — А тут ты на качелях! Такая крошка! Потом мама замялась и продолжала перебирать снимки с лицом человека, которого обвиняют в том, за что он уже отсидел. — Что там? — спрашивала я. — Да ничего… С этими словами мама отделила от фотографической стопки изрядную часть и бросила в урну. Я завороженно следила за ее действиями. Фотографии веером посыпались в вонючую темноту, где гнили окурки и объедки. Я видела маму и папу вместе — они сидели за столом, улыбались, смотрели вниз с моста, они целовались, пили, ели мороженое, держались за руки — и все это продолжалось долю секунды. Мама протянула руку и пошевелила пальцами — так она всегда призывала меня взять ее за руку. — Пойдем, — сказала она. В тот день я увидела, как расстаются с прошлым, как его сметают в темноту, чтобы больше не плакать. Автоматически я поняла, что папы больше никогда не будет. Во всяком случае, в том ключе, в котором я его привыкла воспринимать. Он никогда больше не придет вечером, не спросит, как я себя вела, не будет шутливо раздумывать, дарить или не дарить мне подарок. Я больше не заберусь к нему на колени, мы не будем играть в «капкан», мы просто больше не будем, и все тут. Я проснулась ночью. В маминой половине ощущалось некоторое шевеление. Я осторожно открыла дверь и вышла в коридор. В нашей квартире все двери и даже дверь кухни выходили в коридор. Мама стояла перед зеркалом на двери шкафа, где хранилась ее одежда. В одной руке она держала маникюрные ножницы, в другой — стеклянную бутылку с прозрачной жидкостью. На полу, перед шкафом лежали мамины волосы. Она отпивала из бутылки и вонзала маленькие ножницы в волосы. — Мама! — закричала я. Она обернулась. — Спать! — рявкнула мама. — Спать! Я сказала — спать! Она смотрела на меня так впервые. Я испугалась, что она может отрезать своими мерзкими ножницами и мои волосы. Я убежала и легла в кровать. Я боялась, что она придет ко мне, с бутылкой и ножницами, но она не пришла. Утром к нам приехал Рома. — Это никуда не годится, — сказал он маме, замотанной в платок, с порога, — это просто безобразие! Виновато улыбаясь, мама отвела Рому на кухню и дала ему в пользование пару пластиковых контейнеров. — Садись, киска, — он отодвинул для мамы стул. — Знаешь, киска, я в шоке. — Вообще ни хрена не помню, — ответила мама, усаживаясь. Я поняла, что она врет. — Что переживать, о чем переживать? — тараторил Рома. — Ушел, ну ушел, да и хрен с ним, что ушел. Замечательный дом, светлый, аура прекрасная, ребенок — просто золото, а она всякой херней страдает!.. Сама — красавица, королева… Рома остриг мамины клочковатые волосы, а затем покрасил их в платиновый цвет. Маме смотреть на то, что он творит, запрещалось. — Замри! — говорил Рома, водя кисточкой. — Это будет сюрприз! — Он поворачивался ко мне: — Сделаем маму красивой? А? Я радостно кивала. — Чтобы все мужики падали? — продолжал Рома. — Королева, а? — обращался он к маме. — Открыла, что ли, приют для беспризорных алкашей? Совсем, мать, сдурела? Я не могу, ой! Дура и кретинка! Тут уже давно, блин, с такой внешностью, с такой квартирой, должны новые русские появляться… Мама смеялась. — Да! — Рома внимательно присматривался к маминому лбу и что-то еще отстригал, тонко щелкая ножницами. — Новые русские с бриллиантовыми кольцами! А она сидит, идиотка, напивается и волосы себе режет. Волосы — шикарные! Позвала бы меня, дура, королева хренова! Я б тебе ровненько отрезал, продал бы, хоть на старость бы хватило!.. Мама наклонилась над ванной, и Рома смыл краску, намазал ей волосы чем-то, пахнущим ананасом, а потом повел обратно на кухню — сушиться. Мама стала неузнаваема и еще красивей. Рома подвел ее к зеркалу на шкафу, у которого она накануне рассталась с прежней своей прической. Мама ахнула. — Видишь, глаза как заиграли! — радовался Рома. — Лучше стала, чем была, я, кстати, с самого начала думал, что блонд — твое. Такой контраст! Темные глаза — светлые волосы, мужики падают и лижут каблуки! Забудь этого козла, обещай мне. Мама улыбнулась сама себе в зеркале. — Ой, я не могу! — простонал Рома. — Королева! Повторяй за мной, кретинка, будешь повторять? Или опять резать пойдешь под водку, чтобы ни хрена не осталось! — Ну? — сказала мама. Рома закатил глаза: — Я иду к новым высотам и к новым мужикам, у меня все будет отлично! — Я иду к новым мужикам и к новым высотам, у меня все будет просто супер! — крикнула мама, встряхнув прической. В начале двенадцатого в open space появляется Катя — глава нашего департамента и наша главная начальница. — Всем привет, — говорит она и неумолимо приближается к моему столу. — Здравствуйте! — Я отворачиваюсь от монитора и смотрю ей в глаза с напряженным вниманием. — Как дела, Сашенька? — Катя заходит издалека. — Ты такая отдохнувшая, свеженькая. — Она смеется. Я смеюсь в ответ. — Выходные пошли на пользу. — Саш, — Катя тянет мое имя, собираясь с мыслями, — пойдем сегодня вместе на собрание по «Дому-2»… — Видно, она уже решила, что там нужно ее присутствие, но не знает, как мне объяснить зачем. А с точки зрения маркетинга и тем более корпоративного позиционирования это огромное упущение. — Там будет Миша Третьяков, надо будет обсудить некоторые моменты по релончу шоу… — Да, конечно, Кать. Ок. — Я лучезарно улыбаюсь. Можно подумать, я не знаю, что там будет Миша Третьяков. Катя плавной походкой удаляется в свой кабинет, и все разом выдыхают. А я возвращаюсь на форум петербургских зоофилов. С новыми волосами мама стала немного поначалу зажатой, но потом освоилась. Ко мне она относилась чересчур внимательно, и я понимала, что ей стыдно за тот ночной пассаж, когда она вырывала себе волосы и пила жидкость из бутылки. Мне хотелось сказать ей, что все это — полная фигня, что она — моя мама и никуда нам с ней от этого не деться, но мама была слишком дисциплинированной, чтобы позволить мне говорить с ней на равных. В сущности, мама никому не давала с собой говорить, она предпочитала монологи. И чтобы слушающие вставляли: «Да, ты права», «Да, он — просто сволочь», «Да, он не имеет никакого права». Ну и все в таком духе. В один прекрасный день наступила зима, и наш детский сад напряженно готовился к Новому году. Детям вменялось в обязанность разучивать идиотские стишки, Ирина Константиновна тарабанила на расстроенном пианино, а некая Катя, в обычные будни накрывавшая нам на стол и подтиравшая наши задницы, водила хоровод в игровой комнате. Естественно, никто ничего не хотел учить, все орали и лягались, бегали, натыкались на пианино, а потом истошно визжали, закрывая ладошками разбитый лоб. Поскольку детский сад был, как выражалась мама, «бюджетным», никто не собирался раскошеливаться на Деда Мороза со Снегурочкой, и наш директор, Ирина Ивановна (мама говорила, что она замужем за армянином-ювелиром и живет припеваючи), решила привлечь к новогодним торжествам отдельных родителей. После массовых отказов, мотивированных тяжелыми заболеваниями сердца и почек, тотальной занятостью, а также беспросветной нищетой, когда казалось, что все уже кончено, волонтеры объявились. Ими оказались похожая на тихую, с кривыми зубами мышь мама Нади Умяровой и папа моего друга Костика — апатичный пузатый алкаш. Не знаю, что уж с ними произошло за две недели репетиций, только все бабушки во дворе возмущенно качали головами, провожая взглядами сутулую спинку Надиной мамы, а Костик рассказал, что его мама собирается, если так и дальше будет продолжаться, «вышвырнуть папу вон». Представление было назначено на половину одиннадцатого тридцатого числа. Мама приготовила для меня костюм снежинки и положила камеру на комод в прихожей, чтобы утром не забыть. Но все разрушил один-единственный звонок не совсем трезвого папы, который плакал и говорил, что он привез нам с мамой подарки и стоит под окнами своей бывшей квартиры, не решаясь зайти. Мама дрогнула. — Заходи, — сказала она и повесила телефонную трубку. После чего побежала к зеркалу, вздыбила челочку и торопливо нарумянила щеки. Папа зашел часа через полтора. Мне достался здоровенный медведь в красном колпаке, а маме — четки из лунного камня. — Ты надо мной издеваешься? — прошипела мама. Папа обнял ее прямо в прихожей. Он, скорее всего, не заметил, что она изменила прическу, просто в тот вечер она показалась ему другой женщиной. Другой и, следовательно, новой. Меня в экстренном порядке уложили спать без мытья, хотя накануне мама говорила, что перед праздником надо помыть голову. На кухне быстро зазвенели бутылки, через некоторое время стал взрывами раздаваться мамин смех, папа довольно отчетливо произнес: — Ну, пойдем, что ли? Мама, судя по голосу, неслабо напилась. Она повторяла: — Какой же ты подонок! Подонок… Папа в ответ гомерически хохотал. Потом голоса традиционно переместились в спальню. Мама и папа были слишком пьяны, чтобы контролировать свой «шепот», — я слышала все, что они говорили. Честно говоря, в ту ночь я поразилась неизбывному убожеству любви в целом и их отношений в частности. Они не виделись несколько месяцев, за это время столько всего произошло, но между ними это выглядело так, как если бы их обоих высшие силы поставили на паузу. Папа все время повторял: — Признайся, у тебя кто-то есть. А мама в ответ хохотала: — Какая тебе разница? Может, и есть… Далее началась обычная возня, мамины всхлипы, папино рычание, препирательство о том, можно курить в комнате или нет… Папа постоянно говорил: «Я щас» — и бегал на кухню за бутылками. Утром я проснулась от истерического надрыва будильника. Я накрылась одеялом с головой, зная, что у меня есть еще минут десять. Сейчас мама со вздохом встанет, зевая, отправится на кухню, поставит на плиту чайник, умоется, вставит линзы в глаза, покурит, нарежет хлеб и сыр, подогреет кашу, сварит кофе, а потом зайдет ко мне и скажет: — Все, пора вставать. Застели свою постель, иди в ванную, причешись и умойся. Так она говорила всегда, каждый день. Эта формулировка продуктивного утра намертво въелась в мой мозг. Я вставала, как зомби, заправляла кровать, потом шла в ванную, чтобы причесаться и умыть лицо, и в финале всего этого действия мы с мамой сидели друг напротив друга за кухонным столом и давились полезной кашей. Я пролежала под одеялом гораздо дольше, чем десять минут, а мама все не появлялась. Я разволновалась, ворвалась в ее спальню и увидела, что она дрыхнет без одеяла, в одной только шелковой комбинации. Папа спал на некотором отдалении и ужасно храпел. — Мам, вставай, мам! — я принялась будить ее. Это продолжалось вполне безрезультатно минут пять, когда она вдруг подскочила на кровати и хрипло забормотала: — Боже, боже! Сегодня елка! Какая же я скотина… — Тут ее расфокусированный взгляд сосредоточился на мне. — Одевайся! — заорала мама. — Колготки и костюм в твоей комнате на стуле, быстро поедим и пойдем! Я бросилась одеваться. Мама тревожила папу с тем смыслом, чтобы он тоже встал. Папа вставать не желал. Они опять поругались. — Не можешь взять себя в руки, сходить с ребенком в детский сад, — орала мама, попутно румяня щеки, — тогда убирайся отсюда! Ты что думаешь, здесь спать будешь?! Папа что-то ворчал, а потом угрюмо сел на кровати и потянулся за своими штанами, валявшимися на полу. — Ты пойдешь в детский сад или нет? — скандально допрашивала его мама. — Нет, — ответил он, помолчав. — Скотина! — крикнула мама. — Я лишу тебя родительских прав! — Да пошла ты… В детский сад мы прибыли с мамой вдвоем и с приличным опозданием. Я с подачи воспитательницы незаметно встроилась в ряд «снежинок», а мама заняла место, предусмотрительно занятое для нее мамой Костика, Дашей. Я видела, как мама и Даша сразу же начали о чем-то жарко шептаться, прикрывая рты ладошками. Разговор, как я поняла даже на приличном расстоянии, касался «этого самого», почему-то ничто другое не занимало маму и ее подруг так сильно. Я даже знала, как этот разговор начался. — Привет! — шепотом приветствовала маму Даша. — Ну, ты как?.. — Ой, кошмар, — отвечала та еще более тихим шепотом, — ты представляешь, пришел Андрей, и мы с ним… Это самое. Дальше сдавленный хохоток. — Да ладно! — Я сама от себя офигеваю… — А ребенок как? — Да она ничего не поняла. Ну, папа пришел, посидел, потом я ее спать уложила… — И чего вы с ним? — Слушай, Дашик, у меня губы нормальные? — Ну припухшие чуть-чуть, даже сексуально, а что?.. Ты… Что? Ты — ему?!! — Дашик, я как будто сошла с ума! У меня теперь такое чувство, что эти губы у меня на пол-лица и все на меня смотрят!.. Выступали «снежинки». Моя фраза была после Кристины, говорившей: Утром кот Принес на лапах Первый снег! Первый снег! Кристина, неуклюже поклонившись, убежала, и на ее место выбежала я, с громкой и бессмысленной декламацией: Он имеет Вкус и запах, Первый снег! Первый снег! Говоря все это, я в упор смотрела на маму, которая по-прежнему шепталась с мамой Костика. Выслушав мое четверостишие, они вдруг посмотрели друг на друга в упор и припадочно захохотали. В начале первого я заканчиваю интервью Анфисы Чеховой, полностью написанное мною. Катя выходит из своего кабинета и жестом зовет меня следовать на собрание. — Сашенька, идем, да? Я встаю из-за стола, беру остро заточенный карандаш, тетрадку, изрисованную тиграми, и послушно плетусь за ней на седьмой этаж, в конференц-зал. Мы с Катей спускаемся по лестнице, идем по коридору и сворачиваем в помещение, где так много народу и у всех такие напряженные лица, как будто сейчас им расскажут, почему мужики после секса отворачиваются к стенке. Ну… Или что там их волнует? Во главе стола, как и полагается, сидит Третьяков. — Здравствуйте, Миша, извините. — Катя шутливо поклонилась Третьякову, который традиционно вперился в меня. — Мы тоже к вам хотим. — Привет, Кать, — Третьяков поднялся, чтобы поцеловать ее в щеку, — все к нам хотят. Раздался такой оглушительный хохот, как будто прозвучало что-то действительно смешное. Катя села рядом с Третьяковым, ей, кажется, кто-то даже освободил стул, а я нашла себе местечко в задних рядах. Но, как назло, прямо под Мишиным пристальным взглядом. Начались разговоры о рекламных бюджетах, о том, куда приткнуть спонсоров, как отбить деньги на смс-голосовании. Я упорно рисовала в блокноте нового тигра. Третьяков шутил, все отзывчиво ржали, и даже Катя. Специально для нее я тоже смеялась вместе со всеми. Девушка из рекламного департамента, потерпев фиаско с быстродействующим гелем от геморроя, предлагала теперь но-шпу. Ее упорство понятно — она получит процент от продаж. Пускай небольшой, но получит. — Ну, давайте так, — говорит Третьяков, — мы спешно организуем группу «Но-шпа», напишем песню, и вы все свои отобьете. Такой народный треш. Дальше все начинают на полном серьезе это предложение обсуждать и даже приходят к положительному результату. Через сорок минут Миша говорит: — Ну, вроде все? — Да. У нас все, — отвечает Катя. — Ну и отлично. — Он картинно хлопнул в ладоши, и все стали подниматься со стульев и с шумом задвигать их под большой стол для переговоров. Катя подошла к Третьякову, и он что-то возбужденно ей втолковывал, а она кивала в ответ. Они стояли у самого выхода, и я попробовала проскочить, но Катя меня заметила и остановила протянутой рукой. Я встала рядом с ними с видом покорной идиотки. Третьяков то и дело бросал взгляды на мою грудь. Чем-то я его, видимо, зацепила. — Сашенька, — сказала наконец Катя, — я хочу, чтобы вы с Мишей держали постоянный контакт. — Да мы и так… ну, это… держим, — сказала я, не глядя на Третьякова. — Все ок, Кать, — отозвался он, — Саша — один из лучших твоих сотрудников. — Да? — Катя подняла брови. — А остальные мои сотрудники тебе нравятся меньше? Следующие пять минут Третьяков потратил на комплименты остальным сотрудникам, а я получила шанс слинять. Обед. Обедать мы обычно ходили в «Асторию», неведомо как уцелевшую в мире победившего чистогана советскую жральню, где подавали блюда моего школьного прошлого — десяти лет, в которые я разучилась смеяться. «Астория» изобиловала такими яствами, как: холодец с хреном, биточки, припущенные в томатной пасте, и курица «по-французски», представлявшая собой отбитый до бумажной тонкости фрагмент грудки, обильно приправленный дешевым майонезом, который продают на оптушках в ведрах. Ритуал был таков. Сначала мы гуртом, хихикая и непристойно комментируя происходящее, вставали в очередь в кассе, чтобы оплатить свой будущий обед. Сокращенный стоил сто шестьдесят рублей, а полный — двести. Каждому из нас давали омерзительный, серой бумаги чек, на котором фиолетовыми чернильными потеками значились наши предпочтения. С этими чеками наперевес мы бросались к свободному столику с красной скатертью, некогда порванной, но заштопанной черной ниткой чьей-то заботливой рукой. На столе лежало меню, и пока к нам шел официант (это могло занимать много времени), мы обсуждали, кто и что будет потреблять. — Я буду… — я внимательно изучала бумажку с меню. — Холодец с хреном, бульон с яйцом, люля-кебаб с рисом… Компот. И все. — Отлично! — Женя Левин вырывал у меня меню и молча определялся с собственным обедом. Его примеру следовали остальные и, когда официант все же подходил, пулеметной очередью выкрикивали свои заказы. Медлил всегда только Дима. Уже в присутствии нервно переступавшего с ноги на ногу официанта он углублялся в меню. — Ну что такое? — возмущался Левин. — Как в школе, в самом деле. Полчаса сидел, не мог выбрать. Тебе время было дадено? Было! Чего ты теперь товарищей задерживаешь! — произносил он с интонацией фригидной училки. Жратву приносили сразу и всю. Пока мы ели салат, безнадежно остывал суп, а второе, когда мы к нему подбирались, оказывалось холодным, как поцелуй, данный без любви. — Неплохой, кстати, фильм про Мелиссу, — начинала Ксюша Чапайкина. — Он очень правдивый в отношении всего этого непоправимого пути, на который встает девочка, которая почувствовала себя и хочет ебаться… — Мне, наоборот, вся эта история с сексуальным самоопределением показалась очень по-европейски плюшевой, такой какой-то комфортной, — вступаю я, — а вот эти неадекватные подростковые ожидания в отношении мужиков, любви, секса там показаны прекрасно! — Девчонки! — Левин издевательски раздвигает губы в улыбке любознательного идиота. — Вы о чем, девчонки? — Саня принесла фильм «Мелисса: интимный дневник», — принялась растолковывать Чапайкина, — про девочку, которую недолюбила в детстве мама и… — И потом она добрала эту любовь в подвале, где ее отодрали пять парней! — перебиваю я. — Какое прекрасное кино, — смущенно улыбнулся Дима. Иногда мне кажется, что до работы в столь специфическом коллективе Дима был чистым, стеснительным ребенком. Хотя определенные фантазии эротической направленности у него, безусловно, присутствовали, он, как бы это сказать, был не готов выносить их на широкое обсуждение за обедом. Но поскольку в нашем отделе считалось нормальным рассказывать о своих половых похождениях, о бесплодии, о бывших и действующих мужьях, Дима потихоньку втянулся. Постепенно он начал сопровождать меня в аптеку за витаминами красоты, а когда я приносила на работу огромный пакет косметической продукции, купленной в «Л’Этуаль» на новогодней распродаже, с удовольствием нюхал духи, рассматривал муссы, кремы и чуть ли не мазал по руке помадой. Это, наверное, и есть то, что в классической литературе называется растлением. — А мне больше всего понравился финал, — говорю я с набитым ртом, — когда этот мальчик признается ей в любви и показывает рисунки и выясняется, что он был одним из тех пятерых в подвале. Ну, кто ее выеб… — Да ладно! — вскидывается Ксюша. — Я не поняла, что он там был… — Ну как, — удивляюсь я, — он же показывает ей рисунок, на котором изображена эта длинная лестница! А она была с завязанными глазами и не помнит его. — Там на этих рисунках ничего непонятно… — Слушайте, — вступает руководитель нашего редакторского отдела Глаша Пастухова, — где вы находите такие фильмы? Почему вообще вы так любите всякую мерзость? — Это не мерзость, а реальная жизнь, — защищалась Ксюша, — я жила в гарнизонном городке, и я видела таких девочек, которые сдуру кому-то дали, и об этом знали все! И потом их нагибали без их желания все кому не лень, и к двадцати годам они уже были просто кончеными блядями. — В каком мире вы живете? Девочки… — Ну, может, в Италии более комфортное общество, — сказала я, — там можно переспать со всем городом и блядью не считаться… — Да и вообще, — Женя доел свой люля-кебаб, — пора отказаться от этих отсталых взглядов и не думать, что если тебя отодрали в подвале пять мужиков, то ты уже блядь! — Спасибо, Евгений, — резюмирует Ксюша. — Спасибо вам, девочки, за прекрасный обед. — Дима закурил. — Ладно, — говорю я, переглядываясь с Ксюшей, — мы обсуждаем то, что действительно интересно… — Причем сутками напролет! — вставляет Женя. — И о чем бы мы ни говорили, заканчивается всегда сексом, блядями, хуями и… — И собачками! — Я засмеялась. — Еще, Евгений, вы упустили из внимания такую важную составляющую нашего внутреннего мира, как Никита Джигурда. — Это говорит наш логист Петя Ермолаев. — А следовательно, — давится смехом Ксюша, — русский стиль, квас на завтрак… — И, конечно, урина. — Петя тоже берет сигарету. — А он что, пьет мочу? — заинтересовалась я, забыв про оставшиеся полтарелки риса. — Ксения, мне кажется, даст вам более полную информацию, — отвечает Петя. — Ну, Никита Джигурда — это такой человек, в котором русское победило. Он ходит в кафтане, предается уринотерапии, ест только борщи и хлеб… — А откуда ты знаешь? — удивилась я. — Ну как же, — Женя издевательски переводит взгляд с меня на Ксюшу, — в своем блоге Ксения собрала все ссылки на личность и творчество Никиты Джигурды, впрочем наравне с оглушительным количеством прочего бреда. — А, — говорю я. Мы возвращаемся в офис. Пока меня не было, пришла смс-ка от Третьякова: «Маленькая гордая девочка, ты поужинаешь со мной когда-нибудь?» Ну, и что ответить? Хочется сказать что-нибудь в духе «Нашего радио», которое я и Чапайкина настойчиво слушаем в машине по утрам. Грядущее — пепел, а прошлое мрак. А вена — моя эрогенная зона. Пошлятина. Я пишу: «Когда мне исполнится 18» — и тут же отправляю. В 18.47 я закрываю окошко корпоративной почты, бросаю мобильный в сумку, без малейшего интереса оглядываю стол с мыслью, ничего ли я не забыла. Встаю и тихо говорю: — Всем пока. В ответ раздается нестройный хор ответных покашек. Я иду к лифту, спускаюсь на первый этаж, прикладываю пропуск к турникету и выхожу на улицу. У меня нет сил смотреть по сторонам, замечать, что происходит. Я иду к машине, щелкаю брелком сигнализации, открываю дверь и сажусь. Я еду домой примерно тридцать минут под песни «Нашего радио» и несмешные диалоги ведущих. Видимо, я слушаю «Наше радио» из тех же соображений, по которым измученная домохозяйка не разводится с мужем, несмотря на отсутствие секса длиной в десять лет. Трудно начинать что-то новое, трудно привыкать к другому. В ситуациях, схожих с моей и домохозяйки, новым является даже отказ от старого. Около 20.00 я паркую машину во дворе своего дома. Плетусь к подъезду, вхожу внутрь, вызываю лифт, поднимаюсь на свой этаж, открываю ключом дверь. Захожу в спальню, снимаю одежду и вешаю ее в шкаф, снимаю линзы и надеваю очки в тонкой красной оправе. Потом иду в ванную, снимаю белье и бросаю его в стиральную машину, умываюсь, принимаю душ. После душа я мажу лицо кремом, набрасываю короткий халат, на кухне ставлю чайник на плиту. Пока он кипит, я смотрю «Симпсонов» на канале «2х2». Наконец чайник закипает. Перед тем как выпить чаю, я забрасываю в себя две таблетки персена и накапываю в чашку с водой тридцать капель корвалола. Пью расслабляющий чай с мятой. Ложусь в постель и полчаса посвящаю чтению книги «Страсть к совершенству». Ответ от Третьякова приходит в 1.02: «Ненавижу малолеток». Я решаю ничего не отвечать под предлогом того, что уже поздно и я, возможно, сплю. ВТОРНИК В 8 утра звонит будильник. Я ставлю его на повтор три раза. В 8.15 все равно встаю. Я подхожу к окну, распахиваю его и принимаюсь застилать кровать. Потом я иду в ванную и умываюсь холодной водой. Захожу на кухню и ставлю чайник на полыхающую конфорку. Сегодня я, пожалуй, пропущу завтрак. Это ужасно, но… Что не ужасно? То, что ко мне пристает Миша Третьяков? Или не пристает — может, мне все это просто снится? После того как я призналась в любви Диме Самолетову, а он сказал: «Да тебе просто приснилось!» — я все время списываю очевидные явления на собственную мнительность. Может, это не Дима Самолетов подошел ко мне посреди корпоративной вечеринки на пляже, может, он вовсе и не брал мою руку в свою, может, мне приснилось, как он шепчет мне в волосы: «Сашенька, ты… Такая… Красивая». Я мою руки, чтобы вставить линзы в глаза. Из ванной я иду в спальню, к буфету, где прописались эти долбаные линзы. Если вас интересует, как именно, при каких обстоятельствах и зачем я призналась в любви Самолетову, я расскажу. Мне уже не больно. Я предложила ему поужинать. В стиле Третьякова. До сих пор не понимаю, зачем он согласился, если заранее знал, что я начну приставать. Мог бы просто сказать: «Извини, Саша, но я занят» или «Сашок, у меня есть женщина, и я ее люблю». Вместо этого он зачем-то потащился со мной пить в пятницу вечером. Или он думал, что я так очарована его интеллектом, что хочу убить с ним начало выходных? Тогда мне логичнее было бы выбрать Левина. С какой целью, интересно, он предполагал, я приглашаю его поужинать? Ну я и начала активно его обольщать. Мы сидели, пили пиво, и, когда это стало уместно, я сказала: — Дим, а… Может, мы с тобой… Ну, трахнемся? — Саша… — Он весь как-то съежился. — Ты правда не помнишь, что я тебе говорил? — Когда? — удивилась я. — Ну… когда мы вдвоем ехали в такси с этого… корпоратива… — И что ты говорил? Я была пьяная в жопу и ничего не помню. — Правда ничего не помнишь? — Вообще… — Я тебе сказал, что я очень жалею обо всем, что между нами произошло, и моя личная жизнь устроена. Вполне себе устроена. Сейчас самое время для светоотражающих теней «Dior», нанесем-ка их на веки погуще. Сделаем драмэтик лук. Боже, боже, боже, надо как-то подняться, одеться и пойти на работу. Я должна пойти на работу. Дима ведь тоже сейчас заставляет себя встать и идти на работу. Время поджимает. Я надеваю черные брюки, скетчерсы и белую облегающую майку. Я захлопываю дверь и закрываю ее на нижний замок, на два оборота. Вызываю лифт. Он приезжает, я захожу в него, у Игоря Петренко больше нет глаз. Это, конечно, нехорошо, но ничуть не убавляет степени подавления мира его семейным счастьем. Я подхожу к машине и, нажимая на брелок сигнализации, вспоминаю, что не позвонила маме. Ну и черт с ней. Ситуацию с Самолетовым уже не исправить. С ней можно жить, и, судя по всему, мне это неплохо удается. Он меня не обидел, я выразила самые естественные и нормальные чувства, которые женщина может испытывать к мужчине. Что еще? Наверное, то, что я продолжаю обо всем этом думать и ничего не могу с этим поделать. Я встречаюсь с ним каждый день, я каждый день курю с ним на лестнице, обедаю, шучу, я всегда говорю о вещах, о которых нельзя говорить, я смотрю в его стальные, ничего не выражающие глаза и вижу, что он все знает. Он знает, что мои чувства никуда не делись, потому что нельзя себе запретить любить другого человека, нельзя запретить себе чувствовать. Моя личная история такова, что я всегда обнаруживала себя в ситуации, когда любовь нужно доказывать. Я доказывала маме, я доказывала папе, я доказывала Грише Смирнову. Я искренне считала, что любовь можно только заслужить, и я ее всеми силами заслуживала. Я добивалась любви, как это ни дико звучит, от собственных родителей. Я кричала: «Мама! Это я! Я здесь!» — и ответом было несколько раздраженное молчание. Единственное, чему я до сих пор поражаюсь, так это откуда во мне столь огромный потенциал. Откуда эти невероятные способности сжать зубы и все равно любить? Маму, папу, с которым мы последние пятнадцать лет не общаемся, Диму… Гриша Смирнов считал, что я больная. Может быть, он был прав? На работу я приезжаю без опоздания. Сегодня едва ли не единственный за всю неделю благословенный день без собраний и совещаний. Я иду к своему месту и по пути заглядываю в Катин кабинет — для пущей демократичности стены в кабинетах начальства нашего канала стеклянные. Кати нет. Это придает мне уверенности в себе и какой-то даже игривости — я ставлю сумку на стол, оживляю мышкой спящий компьютер, открываю окошко почты и, пока она грузится, иду за кофе к автомату. Кофейный автомат стоит аккурат между раздевалкой и ксероксом. По коридору шастают сотрудники других департаментов, шелестит всеобщее: «Привет! Привет! Привет!» — и я тоже всем киваю и улыбаюсь. Со стаканчиком американо без сахара я возвращаюсь к своему столу, просматриваю заявки на интервью «хомяков» — так у нас принято называть участников «Дома-2», — пишу в блокнот список дел на сегодня. Я лучше запоминаю, когда записываю, и поскольку записываю я все, блокноты у меня не задерживаются. В почте обнаруживается письмо от Кати, которое гласит: «Саша! Мы считаем, что нам нужен позитивный пиар „Дома-2“! Да, проект скандальный и откровенный, этим он слаб. Но его сила в слабости, потому что он человечный. Нам надо показать, что наши ребята делают что-то доброе и полезное. Например, они могут сдать кровь. Свяжись, пожалуйста, с Третьяковым, он в курсе, и наметьте с ним план действий. С уважением, Катя». Сама мысль о том, что надо будет «связываться» с Третьяковым, наполняет меня таким отчаянием, что я готова забиться под стол и рыдать там до вечера. Единственное, что радует, — Третьяков пока спит, раньше 12 звонить ему смысла не имеет. Таким образом, неприятное и даже мерзкое действие переходит в разряд отложенных. Я пишу в блокноте: «Кровь. Позв. Т-ву» — и с интересом читаю о событиях, которые произошли в мире в то время, пока я была отлучена от Интернета. Оказывается, запретили ввоз кенгурятины в Россию. Вот это да! Я потрясена этой новостью, как же жить теперь без кенгурятины?.. Наверное, мой отец все же был хорошим отцом. Невзирая на шизофреническое сопротивление мамы, переламывая его ценой собственных невосстановимых нервных клеток, он виделся со мной. Он приезжал почти во все воскресенья, тихо здоровался со своей бывшей женой и ждал, прислонившись к вешалке, пока я одевалась. После новогоднего эпизода у нас папа никогда больше не раздевался. Я в экстазе натягивала колготки, искала перчатки, шарф и шапку, суетилась и спотыкалась и больше всего боялась, что родители успеют начать скандал из-за моей дурацкой несобранности. В идеале нам нужно было нечто вроде телепортера, как в фильме «Гости из будущего»: щелк — папа материализуется в нашей прихожей, щелк — я полностью облачена для выхода на улицу, щелк — не успевает мама открыть рот, как мы с папой распадаемся на молекулы и вновь собираемся уже где-то очень далеко от мамы. Например, в зоопарке. Или в кино. В реальности мы добирались до зоопарка или кинотеатра лишь спустя значительное время, и, что самое ужасное, папа успевал столкнуться взглядом с мамой. И на его лице поселялось рассеянно-трагическое выражение. Что, конечно же, было подло по отношению ко мне. Все было подло по отношению ко мне. Почему они не разговаривали? Неужели так трудно сказать друг другу: «Привет, как дела? Ты отлично выглядишь, ты тоже, ну, куда пойдете сегодня, не хочешь кофейку, я вчера такой вкусный торт купила, давай, Андрюш, садись, раздевайся, что ты стоишь, как на казни?» Они ведь любили друг друга когда-то раньше, жить, наверное, друг без друга не могли. Если бы я могла залезть им в головы, выпотрошить из мозга память, я бы показала маме тот день, когда меня еще не было и когда она долго ждала папиного звонка, и злилась, и плакала, может быть, а потом он все-таки звонил, и приезжал к ней в гости, и они целовались, обнявшись на диване. Вполне возможно, мама даже произносила слова. Она говорила: «Это самый счастливый день в моей жизни!» Да и папа, скорее всего, не молчал. Он говорил: «Я люблю тебя, я не могу без тебя жить». Этот день ведь никуда не исчез, он до сих пор где-то есть, и до сих пор мама сначала ждет звонка, а потом целуется с моим отцом на диване. Она ведь помнит об этом. И он помнит. И, встречаясь, они как будто отрекаются от себя в прошлом, высмеивают сами себя. В прихожей они делали вид, что едва знакомы. Случайные люди, которым и поговорить-то не о чем. Максимум, что они могли сделать, — кивнуть друг другу. Часто мама пребывала во взбешенном настроении и не отвечала на папин кивок. Вихрем проносилась мимо. Папа-то находился в заведомо невыигрышном положении, это ведь он к маме приходил, значит, ему и здороваться первому. Представляю, какую истерику она бы закатила, вздумай он не поздороваться. Если бы я могла установить новый общественный закон, я бы обязала всех бывших мужей и жен, всех бывших любовников и любовниц, встречаясь, публично обниматься и громко благодарить друг друга за дни счастья, которые они когда-то щедро друг другу дарили. Это было бы правильно. Это было бы единственным логичным выходом из омута всех этих грязных склок, оскорбительных фраз и жуткого, непоправимого несчастья. Я бы даже установила новую должность — смотрителя за бывшими любовниками. И если вдруг они начнут ругаться, смотритель тихо бы к ним подкрадывался, раскрывал огромную книгу и говорил: — Позвольте, уважаемая гражданка Светлова, минуточку вашего внимания. Только что вы обозвали гражданина Бирюкова козлом и уродом. Может быть, я ошибаюсь, поправьте меня. Но, кажется, это тот самый Бирюков, на плече которого вы спали. Кажется, однажды вы поклялись, что будете любить его и поддерживать всю жизнь. А еще вы говорили, что дороже его у вас нет и не будет никого на всей земле… Что вы краснеете, гражданочка? Говорите, мне не стоит продолжать? Не буду, но и вы, уж будьте любезны, держите себя в руках. В моих мечтах Светлова и Бирюков осознавали свои ошибки и разрешали конфликт нежностью — пускай в щечку, но целовались. Я представляла, как целуют друг друга в щечку мои мама и папа, и иногда даже плакала чуть-чуть под воздействием этой сцены. Почему-то мне и в голову не приходило поделиться такого рода фантазиями с родителями. Мама всегда меня подавляла ироническим взглядом и поучениями с намеком на то, что я все никак не выйду из младенческого возраста, а вот когда выйду, тогда-то она со мной и поговорит на равных и раскроет наконец все сложные мотивации своих взрослых поступков. Папа же, наоборот, общался со мной, как ему, наверное, казалось, на равных, живо интересовался моими проблемами по воскресеньям, и если б я предложила ему поиграть в человека-паука, он немедленно бы согласился. Мама переоценивала все сложности моего взросления, папа — недооценивал. Живи мы вместе, они бы прекрасно дополняли друг друга, но по отдельности оба нагоняли на меня скуку. Они не то чтобы не понимали меня, они просто успели когда-то давно сформировать у себя в сознании образ того, каким должен быть ребенок. И я ничего не могла с ними поделать. Мама меня бесконечно поучала, папа мной восхищался даже тогда, когда я, пытаясь перепрыгнуть лужу, попадала в нее. Но ни папа, ни мама так, в общем-то, и не поняли, что я за человек. Ну и конечно, они оба навязчиво демонстрировали мне свое чувство вины передо мной. Папа — за то, что мама его выгнала, мама — за то же самое. Она, правда, всегда обещала мне, что когда-нибудь я тоже стану взрослой женщиной и смогу ее понять. Папа в этом смысле действовал куда проще. — Мама никогда тебя не бросит, — сказал он однажды, когда мы брели от кинотеатра «Пионер». — А ты что, бросишь меня? — удивилась я. Папа как-то замялся. — Я… Ну понимаешь… Я же ведь как бы уже вне вас с мамой… Так, со стороны… Просто ты должна понять, что жизнь с ребенком, его содержание, ответственность, деньги, время, внимание, в конце концов, это огромный подвиг. Папа любил все теоретизировать. Я хмыкнула. В тот день, когда происходил этот разговор, мне было одиннадцать лет. И ребенком я себя не считала. Поскольку мне было уже одиннадцать, папа не провожал меня, как раньше, до двери. Я сама вошла в подъезд, сама поднялась на лифте и сама позвонила в дверь. Мама тут же ее распахнула. — Раздевайся, — щебетала она, — Андрей поехал? Он тебя до подъезда довел? Давай обедать, ты ведь не ела ничего, да? Вы куда ходили? — спросила она, принимая из моих рук куртку и аккуратно вешая ее в шкаф. — В кино, — буркнула я. — Ты ничего не ела? — не успокаивалась мама. — Папа ничего тебе не покупал? Я стянула сапоги и швырнула их в маму. — А почему ты его не спросишь?! — чуть ли не крикнула я. — Я что, посредник между вами?! Почему ты не способна сама с ним говорить?! Договаривайся с ним, будет он меня кормить или не будет! Дура! С этими словами я ворвалась в свою комнату и захлопнула дверь. К моему удивлению, мама не стала стучать, не стала выпытывать, «что случилось», она вообще как будто исчезла. Минут через двадцать мне стало стыдно, и я вышла из комнаты. Мама сидела на кухне. Она пила кофе со сливками. Я обняла ее — наверное, объятие было для меня в детские годы чем-то вроде символа прощения. Потом все стерлось. И я почему-то расплакалась. Мама гладила меня по голове и, как в детстве, называла Бысечкой. Я смеялась над Бысечкой и плакала одновременно. Мама спросила, буду ли я суп. Вкусный, свежий борщ. Я никогда не ела суп, но мама всегда спрашивала. Я отрицательно покачала головой, и мама дала мне куриную котлету с жаренной в сухарях брюссельской капустой. Я ела, а мама достала бутылку коньяка и плеснула коньяк в свой кофе. — Я и впрямь дура, — сказала она через несколько секунд, когда сливки всплыли на поверхности кислыми хлопьями, — нельзя же в сливки. Мама вылила чашку в раковину и сварила себе новый кофе. — Ты не дура, мама, — сказала я с набитым ртом, — извини меня. — Я не обижаюсь, — быстро отозвалась мама, — у тебя сейчас такой возраст, когда маме лучше сказать себе: мой ребеночек временно сошел с ума, потом все встанет на свои места. Так ведь лучше, чем ругаться, правда? — Мама вопросительно на меня посмотрела. Я доела брюссельскую капусту в сухарях и попросила еще. — Котлетку обязательно съешь, — настаивала мама. Она выпила кофе и налила немного коньяка в чашку. — Я все не знала, как тебе сказать, — мама с какой-то мукой вздохнула, — да и надо ли это вообще говорить… Но папа женился, и у него — новый ребенок. Мальчик Петя. Просто подонок… — еще раз вздохнула мама, помолчав. — Петя подонок? — уточнила я. — Не пытайся казаться глупее, чем ты есть! — мгновенно осадила меня мама. Все между нами снова встало на свои места. В 12.45, когда перспектива обеда придвинулась практически вплотную, я все же набираю Третьякова. Пока звучат гудки, я нервно грызу карандаш — на дереве остаются мелкие вмятины от зубов. Как будто я не человек, а какая-то безмозглая белка. С Третьяковым никогда нельзя предугадать, как пойдет общение. Иногда он мил, смеется, шутит — это состояние, видимо, называется «хорошим настроением». Иногда он отвечает мне так, как будто я звоню ему по какой-то личной, не очень уместной просьбе, скажем прошу денег или сделать мне ребенка. — Да! — рявкнул в трубку Третьяков. — Здравствуйте, Михаил, — говорю я, — это Саша Живержеева. — Привет, Саш. Начало разговора шаткое: Третьяков явно не в духе, а его интонации свидетельствуют о том, что он ужасно опаздывает на мероприятие, априори более важное, чем все то, о чем я ему сейчас расскажу. — Миш, — я почему-то краснею, причем ощущаю это довольно явственно, — я по поводу социальных акций «Дома-2», не знаю… э… говорила ли вам Катя, но… По поводу сдачи крови. — Под конец фразы я уже не в силах выражать даже простейшие мысли. Видимо, сам факт нашей неделовой переписки действует на меня парализующе. Если какой угодно мужчина, какой угодно внешности, финансового положения и возраста даст мне понять, что я ему, типа, небезразлична, это конец. Я буду чувствовать вину за то, что не отдалась ему сразу же после признания, и ничего не могу с этим поделать. Заниженная самооценка. — Саша!.. — страдальчески восклицает Третьяков. — Я не думаю, что эта акция нам нужна, будет только хуже. Понимаешь, о чем я? — Нет, — изумленно отвечаю я. — Все эти региональные кастинги, хер знает, кто там контролирует эти справки… Тем более их вообще можно в Интернете скачать. — То есть вы не уверены, что они ничем не болеют? — уточняю я. — Ну… — Третьяков мнется, — а кто вообще в чем-то уверен? Вот ты, например. Твой парень может изменять тебе в этот самый момент, когда ты со мной разговариваешь… — Хорошо, Миш, спасибо. Я, если что, еще раз вас наберу. Я вешаю трубку и несколько секунд тупо смотрю в окно. Потом поворачиваюсь к Любе: — Обедать? Она кивает и начинает собираться. С Любой мы обычно ходили в «Япошу». Наслаждаясь тревожно пахнувшими роллами, я выслушивала повести о ее бесконечных мытарствах на трудном пути полового размножения. По большому счету, «Япоша» предлагал такую же мерзость, как «Астория», но только здесь все сопровождалось неким общим покушением на стиль. Стиль проявлялся в неправдоподобно тупых, ни хера не понимавших по-русски узбеках, которые корчили из себя японцев, и в маразматических ценах. Я обычно заказывала «Филадельфию» и острый ролл с копченым лососем, а Люба — ролл «Сливочный лосось», плошку риса с курицей и почему-то вареники с картошкой, которые нагло варились из магазинной пачки и стоили сорок рублей. — …И ты понимаешь, — говорила Люба, двигая носиком, как маленький, но уже разъяренный жизнью зайчонок, — она опять мне назначила до хрена этих всех таблеток, я уже не могу их пить, просто не могу. Ой, мне так плохо!!! — Она страдальчески прижимала к губам оранжевую, выполненную в стиль заведения салфетку. — Ну потерпи, — предлагала я. А что еще, интересно, я могла предложить бабе, которая пять лет бьется с бесплодием? — Тебе легко говорить, — мгновенно отзывалась Люба, — у тебя этих проблем нет… — Знаешь, — разумно отвечала я, — если бы они у меня возникли, я бы не стала париться, а взяла бы ребенка из детского дома… А может, вам это, ЭКО попробовать? — Ой, ну его, — Любо пугливо хмурилась. — Ты знаешь, в чем там фишка? Короче, тебе делают такую сильную стимуляцию, что яичники могут выбросить сразу все яйцеклетки, которые есть. А их количество ведь ограничено. И если не подействует, то — что? — Н-да… Мне приносили роллы, а Любе — рис, и мы переключались на обсуждение достоинств и недостатков ее мужа. Я видела этого мифического Журкина один раз в жизни, но знала о нем все. Если бы кому-нибудь взбрела такая блажь — разбудить меня ночью и спросить о жизненных предпочтениях Любиного мужа, я бы все оттарабанила как на духу. И в какой позе он больше всего любит, и где лежат его летние шорты, и что он готовит по пятницам, и какие книги ему по душе, и как его стрижет знакомый парикмахер-гей, и где он прячет вино, которое хочет в тайне от бдительной Любы выжрать. — …Журкин, сука, мне говорит, типа, давай возьмем ребенка из детского дома… — Ну а почему нет? — поинтересовалась я. — Я не могу, не могу, — заныла Люба, приложив салфетку на этот раз ко лбу (от гормональных препаратов ее бросало то в жар, то в холод), — может, я бы это и сделала, но только после того, как родила бы своего… Я кивала, изображая понимание. Она верила в то, что у нее получится. Она строила планы на декрет, я не могла ей сказать, что, по статистике, первый аборт приводит к бесплодию у семи процентов женщин фертильного возраста и что ей, пока Журкин еще не заебался бегать по врачебным кабинетам и дрочить на журнальчик, надо брать ребенка, от которого отказались родители. Потому что, как бы он ее ни любил и сколько бы они вместе ни пережили, он — мужчина, и он хочет оставить что-то после себя. Ему нужен некий смысл, для того чтобы не спиться и жить дальше. Ощущение бессмысленности жизни его уже понемногу, как это бывает с бытовыми людьми после тридцатника, накрывает, он начинает задумываться: неужели вся эта еботня происходит ради того, чтобы начинающая покрываться «птичьими лапками», потолстевшая на два размера Люба могла позволить себе Новый год в Мадриде?.. И если в ближайшие года три Люба ему этот дальнейший созидательный смысл не представит, он по пьяни трахнет какую-нибудь двадцатидвухлетнюю девчонку с работы, а потом еще раз и еще, и однажды она ему скажет: — Знаешь, Денис, я, кажется, беременна. Что будем делать?.. И он уйдет к этой девчонке и будет ей таким же прекрасным мужем, каким был десять лет Любе. Но только девчонке он достанется готовеньким, а Люба семь из десяти лет законного брака содержала его и оплачивала его капризы. Ведь он только недавно устроился на хорошую работу, а до этого серел в государственных учреждениях на должности медиа-аналитика. А она всегда неплохо зарабатывала. Несмотря на оглушительный провал операции «счастливый брак», моя мама воспитывала меня в весьма патриархальном духе. Она искренне верила, что самое главное для любой женщины — найти жизненную опору в виде жилистого и жесткого мужского плеча. Мужчины в маминой системе координат были в принципе неподсудны, благодаря одному только факту — что они мужчины. Любые их подлости, потные руки, щипки, зажимание в дверях и шепот непристойностей были раз навсегда оправданы тем, что по-другому они просто не могут. И поэтому во всем, что у меня с ними случалось, была заведомо виновата я. Зачем ты надела эту майку, ты же знала, что он — мужчина? А почему ты вошла с ним в лифт, ты разве не знаешь, что им только этого и надо? Ну и так далее. Не знаю, с чем это связано, но лет с девяти я стала представлять для этих самых мужчин какой-то лично мне непонятный, но мучительный интерес. То ли на лице у меня застыло выражение затравленной покорности, то ли они чувствовали мой страх перед ними, логически это объяснить невозможно. А красавицей я точно не была. Я была довольно неуклюжей, угловатой девочкой. С грустными щенячьими глазами и вечно обветренными губами. Как бы аккуратно и аскетично мама меня ни одевала с утра, к обеду я всегда была расхлябанна, растрепанна, распущенна. Проходя мимо лужи с одной только тяжелой мыслью не забрызгаться, я забрызгивала брюки и колготки до самой задницы. Яблочный джем из пирожка в школьной столовой всегда оказывался на моей белой рубашке. В подушечки моих пальцев намертво въедалась паста от шариковых ручек, а сами ручки всегда начинали течь в самый неподходящий момент, в портфеле, где помимо них содержалась ослепительная форма для хореографического кружка. Мама всегда очень расстраивалась по этому поводу. И так многословно, что в какой-то момент я начала ее ненавидеть. Во всех ее упреках, претензиях и нравоучениях я различала только один смысл. Словами «девочка не должна быть такой неряхой!» она говорила мне совсем другое. Она говорила: «Ты не похожа на меня, и поэтому я никогда не смогу тебя полюбить. Ты не умеешь, как я, видеть мелкие бумажки на полу, ты оставляешь гору тарелок в раковине, а не моешь их сразу после обеда, как делаю я, и я никогда не приму тебя. Ты споришь со мной, ты все делаешь мне назло, ты злишься на меня, потому что тебе кажется, что отец ушел от нас по моей вине. Отчасти это так, но я никогда не дам тебе права судить меня и мои поступки. Ты упорствуешь в своем желании отличаться от меня, ты не хочешь прислушаться к моим советам, поэтому мы никогда не будем дружить. Я могу быть дружелюбна только с теми, кто мне подчиняется, а ты не желаешь мне подчиняться, и наша жизнь под одной крышей никогда не будет похожа на жизнь семьи. Она будет напоминать все что угодно — войну, коммуналку, казарму, двухместную палату в сумасшедшем доме, тюрьму, в конце концов, но только не семью». Да пошла ты к черту, мама, думала я, лежа в кровати, уставившись в потолок ничего не видящими от слез глазами. В тот день она заставила меня идти на занятия по хореографии в испачканной форме. Надо мной все смеялись, а она стояла в углу и всем своим видом показывала, что такой ценой я расплачиваюсь за собственные ошибки. В шестом классе к нам в школу пришел новый учитель музыки. Он заменил апатичную, с несложившимся личным тетку, которая предыдущие пять лет непробиваемо играла на пианино полонез Огинского, пока мы орали, щипались и через весь класс бросались скомканными бумажками. Его звали Алексей Николаевич, ему было сорок лет. Он был, наверное, даже красив, и из всего нашего класса он сразу же, безошибочно, выделил меня. Первое время я не понимала причину его повышенного интереса, но этот интерес мне льстил. Алексей Николаевич был ненавязчив и очень дружелюбен. Он улыбался, встречая меня в школьных коридорах или на лестницах, и при любой возможности говорил, что я очень красивая девочка. Наверное, он чувствовал, что именно этих слов мне не хватало и за них я готова отдать все что угодно. В его глазах я представала красивой, умной, способной, творческой, и меня это окрыляло. После месяца подобных комплиментов я чуть ли не вешалась ему на шею. Во всяком случае, неслась к нему на всех парах и с широченной улыбкой. И однажды я наткнулась на «музыканта», когда прогуливала урок физкультуры. Я слонялась по школьному двору, а он вдруг вынырнул из-за деревьев, со стороны спортивной площадки. — Саша? — улыбнулся он. — А что ты тут делаешь? Я замялась. И не нашла ничего лучшего, как сказать: — Меня с физкультуры отпустили… — Отпустили? — Алексей Николаевич смотрел на меня с лукавой недоверчивостью. — По «этому делу»? — вдруг уточнил он. — У тебя живот болит? Я мучительно покраснела. С двенадцати лет всех девочек один раз в месяц действительно отпускали с физкультуры, но я и вообразить себе не могла, что Алексей Николаевич может быть в курсе таких страшных тайн. — Нет! — чуть ли не крикнула я. — Нет! — Да ладно, что ты волнуешься. — Он подошел ко мне и приобнял за плечи. — Хочешь, пойдем ко мне? Еще вчера я бы, не раздумывая, сказала «да», но тогда, в тупике школьного двора, под сенью цветущих лип, я почувствовала в учителе музыки что-то угрожающее и непонятное. Он странно себя вел, у него вспотел лоб, он излучал какую-то невыразимую, но ясную для меня опасность. Я помотала головой, пытаясь от него отстраниться. — Куда ты? — спросил он шепотом. Я начала вырываться из его объятий активнее. И тут он вдруг с силой притянул меня к себе, и его руки сжали то, что в будущем обещало стать моей грудью. Я окаменела, как в столбняке, я не могла пошевелить ни ногой, ни рукой и, что самое ужасное, не могла вымолвить ни звука. А его руки щупали меня везде. Я не знаю, сколько это продолжалось, но точно помню, что вдруг громко всхлипнула и он отошел. Я стояла в неестественной позе под липами, а Алексей Николаевич быстро уходил в сторону школы. Следующим уроком обещала быть музыка, и я не выдержала. Я убежала домой. Вечером мама выслушала мой сбивчивый рассказ и ужасно разозлилась. — Ты вообще понимаешь, что ты мне сейчас говоришь? — закричала она. — Ты понимаешь, кто ты?! Такой поворот стал для меня неожиданностью. Я не смогла ничего возразить, я просто слушала ее. — Зачем ты к нему ходила, дрянь такая?! — визжала она, через каждые две секунды одергивая воротник блузки. — Ты что, не понимаешь, что он — мужчина?! — Он обнимал меня и трогал меня через трусы! — вдруг точно так же, как мама, завизжала я. — Я не виновата! Он не отпускал меня! — Не отпускал тебя, мерзавка, да? — Мама сцепила руки, и я увидела, как на ее ладонях проступают красные полумесяцы от ногтей. — А почему же, как ты думаешь? Может, потому, что ты, сучка, к нему лезла, лезла к нему, гадина ты такая, отвечай мне! Отвечай мне сейчас же! — Ты что, больная?! — Я зарыдала. — Ты думаешь, я виновата в том, что он ко мне пристает?!! — А кто же еще? — не отступала мама. — Кто, как не ты? Ты ведь, наверное, очень хочешь иметь отца, вот и лезешь ко взрослым мужикам, но пойми, идиотка, что у них это вызывает совсем другие мысли! Понимаешь ты это или нет?! Ты посмотри на себя в зеркало! Ты же здоровая кобыла! Ты меня уже больше! Ты что, думаешь, тебя кто-то воспринимает как маленькую девочку?! Она орала на меня весь вечер и половину ночи. Наверное, впервые за всю жизнь я не уступила ей. То есть не признала привычно свою вину за происшедшее. Я настаивала на своей невиновности и тем самым разъяряла ее еще больше. Но никакого удовлетворения мне это не принесло. Спать я легла растерянной, испуганной и полностью опустошенной. Следующим утром я пришла в школу. Ничего не изменилось. Во время большой перемены я увидела Алексея Николаевича. Он разговаривал с завучем. Все выглядело вполне обычно, как всегда. Завуч, в своих идиотских очках с затемненными сероватыми стеклами, упрямо трясла головой, а «музыкант» иронично ей улыбался. Увидев меня, он несколько секунд смотрел мне в глаза, а потом подмигнул. Я боялась его, но после этого интимного подмигивания мне показалось, что между нами есть секрет. Не то чтобы существование этого секрета доставляло мне удовольствие, дело было в другом. Мне нравился Алексей Николаевич, и мне не нравилось то, как он вел себя со мной на заднем дворе школы. Мне хотелось, чтобы мама защитила меня от него, но она не защитила, и я не видела иного пути, кроме как ждать предложений от Алексея Николаевича. Иногда на переменах я не ходила в столовую, а смотрела на девочек из старших классов, стайками собиравшихся в вестибюле школы. Они были разными, но я всегда могла выделить из них ту, которая нравится мальчикам. Такие девочки не были особенно красивыми, умными, стильными, но их тела были умнее их. Это и был джокер. Вся хрень, которую они несли, обесценивалась и исчезала в свете тех прекрасных и соблазнительных поз, которые они принимали. Их секс шел изнутри, они ощущали его, но не могли объяснить, в иные моменты он думал за них. Я поняла, что отличаюсь от этих старших девочек тем, что меня еще не начало распирать откуда-то снизу и неумолимо. Я не чувствовала. И пока не хотела. А он чувствовал и хотел. Он был мужчиной, что, разумеется, сразу все проясняет. Не думаю, что я шла к тому, что случилось, сознательно. Я просто хотела наказать маму. Я хотела доказать ей, что она была неправа. Что она не верила мне, не послушала меня и из-за нее со мной случилось нечто ужасное. Впрочем, эта скользкая грань между ужасным и обычным, между приемлемым и невыносимым преодолевается в детстве легко, как прыжок в «классиках». Я не виню, но в то же время не оправдываю себя. До сих пор я не могу понять только одного. Ученица шестого класса школы такого-то номера Саша Живержеева и учитель той же школы Алексей Николаевич С. вступают в отношения, скажем так, не предусмотренные уставом этой школы. Даже караемые законом. Неужели никто ничего не замечал?.. Конечно нет. Ведь даже моя мама считала, что я наконец-то угомонилась и взялась за ум. Ей было спокойнее от этой мысли, а я наслаждалась мыслями о том, что она даже представить себе не может, чем я на самом деле занимаюсь. В первый раз это случилось после «огонька» — так в нашей школе назывались совместные посиделки с наиболее самоотверженными учителями, заканчивавшиеся дискотекой в актовом зале. Я улизнула с дискотеки, потому что мама умоляла вернуться домой в девять. Ей надо было куда-то уйти. Само собой, пятница. Алексей Николаевич настиг меня в раздевалке. Я облачалась в сапоги — мои сменные туфли беззащитно и как-то безнадежно валялись на полу, выложенном крупной, под мрамор плиткой. — Саша… — сказал он, входя и загораживая своим телом весь проем раздевалки. — Ну, как ты? — Ничего, — сказала я, справляясь с молнией на сапогах. — Вы извините, но мне надо идти. Мама очень просила прийти в девять. Кажется, уже тогда я постигла выгоду бытия идиотки. Я говорила взрослым то, что действительно думаю о них или о происходящем, и они мгновенно оставляли меня в покое. — Ты обижаешься на меня? — спросил он, не двигаясь с места. — Ты злишься? Ты не можешь понять, почему я так поступил? — Наверное, — ответила я, — вы сами все за меня знаете… — Я не знаю «за тебя», — сказал Алексей Николаевич с самым серьезным и, я бы даже сказала, трагическим выражением лица, — я хочу услышать твои слова. — У меня их нет. — Я посмотрела на него так тускло, что он посторонился. Я вышла из раздевалки и побрела к выходу из школы по абсолютно пустому, истерично освещенному лампами дневного света вестибюлю школы. Моя спина под стеганым синим пальто выражала тот самоочевидный факт, что я не хочу идти домой. — Саша! — окликнул меня учитель музыки. — Что? — спросила я, обернувшись. — Я не могу тебя так отпустить… Он подошел ближе. Он прерывисто и часто дышал, от его свитера пахло одеколоном. — Давайте вы проводите меня домой и подождете немножко в подъезде, — вдруг зачем-то предложила я, — потому что мама хочет уйти в гости к своей подружке. Но она не уйдет, пока я не приду. А там она останется на ночь. Она там напьется. Алексей Николаевич неуверенно улыбнулся. То ли жалея меня, то ли поражаясь моим глубинным познаниям взрослой жизни. — А если не напьется? — спросил он. — Ну, значит, придет дико пьяная, — резюмировала я, — вы сможете быстро исчезнуть, и она ничего не заметит. Мы остановили лифт на пятом этаже. Алексей Николаевич остался там, а я поднялась на этаж выше и позвонила. Мама распахнула дверь. Она походила на лошадь, переступающую копытами перед заездом. Тщательно накрашенная, с завитыми волосами, в платье и колготках в сеточку. — Ну как? — спросила она, быстро набрасывая пальто. — Отлично! Ты очень красивая! — улыбнулась я. — А ты-то у меня вообще Клаудия Шиффер! Такая прямо фифа сегодня пошла на дискотеку! — Мама улыбнулась и притянула меня к себе. — Я так тобой горжусь! Ты у меня самая красивая и умная, и обязательная девочка! Ты меня не подвела. Как я провела вечер, чем я занималась, была ли дискотека — все это маму не волновало. Ей требовались лишь формальные подтверждения выполненной ответственности. Она дождалась, приняла, уложила спать. Что-то вроде чека. — Ну, я пошла! — взвизгнула она от двери. — Если не приду под утро… Знай, что твоя мать стала жертвой злых людей… — С этими словами она уехала в лифте. Видимо, под конец мама вздумала совсем очеловечиться и даже пошутить. Я подошла к зеркалу, перед которым она минуту назад крутилась, и обнаружила забытую помаду. Я знала, что она за ней не вернется. Помада была в черном лаконичном тюбике, «Шанель». Цвета южного загара. С небольшим красноватым отблеском. Я тронула губы помадой, и результат меня порадовал. Трещинки скрылись под слоем косметического жира, а обычная обветренность вокруг рта перестала быть заметной из-за яркого цвета помады. Я выглянула на лестничную площадку. — Вы здесь? Идите! От всех будущих моих мужчин его навсегда отделили два неопровержимых факта. Он не говорил, что любит меня. И он меня не трахал. Войдя в квартиру, Алексей Николаевич сразу погасил везде свет. Потом он обнял меня, как тогда на заднем дворе школы, но нежнее. Его пальцы бегали по моей спине, он держал меня за голову, и я впервые почувствовала в себе это. Секс. Я понимала, что его огромные руки могут сделать со мной все: они могут расколоть мою голову, могут раздробить мой позвоночник, могут разорвать меня на куски. Но они гладили меня, судорожно залезали мне в трусы и подталкивали меня к кровати. В тот вечер я впервые была с мужчиной один на один. Я ощущала себя кем-то вроде дрессировщика, на спор ворвавшегося в клетку к тигру без пистолета. Его губы носились по моей шее, вокруг них ощущалась щетина, как у свиньи. И она кололась. — Тебе хорошо? — спрашивал он. — Тебе нравится? — Да, да, — отвечала я. Мне ничего не нравилось. Когда он схватил меня в прихожей, мне тут же захотелось все переиграть назад. Но я решила действовать по-взрослому, не отступать. Я не видела никакого смысла и никакой радости в том, что он делает. Мне нравилось его внимание ко мне. Его возбуждение. Впервые за много лет я наконец-то ощутила себя значимой для кого-то. А потом он стянул с меня трусы. Он, конечно, знал, что время от времени я занималась «этим», и он сказал, что, если это сделает он, мне будет приятней. Он просунул язык мне между ног и двигал им. Мне было безумно приятно. Я вся дрожала. Потом он расстегнул штаны и сказал, что мы с ним взрослые люди и ко всему должны относиться с юмором. Я не смогла с юмором отнестись к его члену, который он засунул мне в рот и чуть ли не в горло, меня начало тошнить. Надо отдать ему должное, он не злился на меня. Он снизил степень притязаний. — Ты просто поводи по нему язычком. Я старательно исполняла. — Вот так, так, детка, — шептал он, — возьми его ручкой, прошу тебя, сделай это… Вот так… Да, детка, да, Саша… Подвигай ручкой, вверх — вниз, подвигай. Да, так… Ты такая умница, такая хорошая девочка… Моя девочка… Наклонись сейчас, пожалуйста, возьми его в ротик. Он начал двигаться быстрее, и это длилось долго, я даже успела вспомнить о несделанной географии, как вдруг он притянул мою голову к себе, и мой рот оказался заполненным тошнотворной, пульсирующей, омерзительно живой массой. — Ласточка моя, — Алексей Николаевич поцеловал меня в плечо, — я ухожу. Ты в порядке? — Да, — сказала я, сглатывая. — Закрой за мной, — попросил он от входной двери, — надо быть осторожнее… Разные люди ходят. — Хорошо. — Я уже практически спала. Второй раз не слишком отличался от первого. Разница заключалась только в том, что вместо нашей квартиры декорациями являлся закрытый на ключ с внутренней стороны кабинет музыки. В который, впрочем, и при любых других обстоятельствах никому бы в голову не пришло стучаться. В силу своего неизбывного идиотизма я начала вести дневник. Я вела его почти год. Почти, потому что в мае мама отправила меня на три месяца в летний молодежный лагерь в Болгарию, а дневник я забыла дома. Он валялся у всех на виду, как, видимо, все мои тайны, пока учителя музыки не разоблачила милиция. Это случилось в самом конце учебного года, он замахнулся на какую-то младшеклассницу. Ее родители поверили ей сразу, после, так сказать, первого объятия Алексея Николаевича, и заявили в милицию. Потом все завертелось. Нашелся и мой дневник. Мама была в шоке, отец был в шоке от нее. Меня даже хотели депортировать из летнего лагеря, но милицейские психологи посчитали, что это может стать дополнительной травмой. Когда я вернулась все-таки домой, меня вместе с мамой пригласили к следователю, который вел дело Алексея Николаевича. Следователем оказалась сука, типа мамы. — Саша, — сказала она, — мы прочитали твой дневник, мы в ужасе от того, что ты пережила… Видимо, она ожидала, что я что-то скажу ей в ответ. Я пожала плечами. — Ты комментируешь некоторые вещи в своем дневнике, — сделала она новый заход, — но ты не пишешь имен… — Она помолчала. — Скажи, пожалуйста, ты сможешь дать показания против него? — Нет, — сказала я. Мама и следовательница замолкли и уставились друг на друга. На меня они старались не смотреть. — Он… насиловал тебя… — неуверенно сказала мама. — Нет, — повторила я. — Если ты боишься… — начала мама. — Я?.. — Вдруг меня прорвало: — Я — боюсь? Чего же? — Его? — неуверенно предположила следовательница. — Я ничего не боюсь, — сказала я, — и он меня никогда не насиловал. Если вам это интересно, он очень даже любил меня. По ходу фразы я поняла, как глупо она звучит, и замолкла. — Хочешь, — следовательница взяла меня за руку, как будто я была малышом, не знающим, куда деваться, — я покажу тебе его фотографии?.. Я ничего не ответила. Мне казалось, что мои симпатии и антипатии, мою любовь, мою страсть разрушить может только моя воля. Что перевернут во мне его фотографии? Потом возник папа. Его присутствие тяготило меня едва ли не сильнее маминого, ведь если ее волновало исключительно, «что» делал со мной учитель музыки, то папу интересовало «как». Он часами прогуливал меня по улицам и задавал странные вопросы. Ну, скажем: почему ты не кричала? Почему ты согласилась, если он тебе не угрожал? Почему ты мне не рассказала? Честно говоря, за летние месяцы, проведенные в Болгарии, подробности общения с Алексеем Николаевичем стерлись из моей памяти. То есть я помнила, кто он, в каких отношениях мы состояли, но так, как будто не я это пережила, а кто-то мне обо всем это рассказал. Мне хотелось поговорить с папой на какую-нибудь другую тему, но он упорно сводил разговор на «музыканта», и в какой-то момент я перестала его слушать, тупо бубня «не знаю» на все, что он говорил. Когда он приводил меня обратно домой, они с мамой запирались в ее спальне и до хрипоты орали друг на друга. Я в такие моменты садилась к ноутбуку и на полную громкость врубала Кристину Агилеру. Уходя, папа говорил: — Это не его надо судить, а тебя! Поняла — тебя! Кажется, тогда я поняла, что папа хотел мне сказать после кино. Он намекал, что у него есть право оставить меня за бортом своей новой жизни с новой женой и новым мальчиком Петей, а у мамы такого права нет. И несмотря на то, что к нам уже года два таскается по вечерам некий дядя Слава с нервно наморщенным носиком и черными, подернутыми похабной поволокой вишенками глаз, несмотря на то, что маме — всего тридцать четыре, несмотря на то, что она красивая женщина, страстная, судя по дяди-Славиному упорству, любовница, несмотря на то, что она тоже хочет счастья, секса с дядей Славой и хоть небольшой, но свободы от меня, она никогда ничего этого не получит. Потому что еще лет десять ей предстоит трахаться тайком, каждый день, как каторжанке, дежурить у плиты, возвращаться с работы и проверять мои тетрадки, а потом я сама ее брошу за ненадобностью. Тут-то маме, может, и вздохнуть бы с облегчением, но время тоже никто не отменял, и пока под большим вопросом, захочет ли дядя Слава или какой-нибудь другой дядя навещать мою маму по вечерам, когда она разменяет пятый десяток. Потому что, какой бы умной и ироничной женщиной она ни была, каким бы искрометным чувством юмора ни обладала, к ней всегда будут относиться лишь как к телу. И от состарившегося тела моей мамы дядя Слава, скорее всего, поворотит свой декадентский носик, и его глазки-вишенки обратятся к женщине посвежее. Конечно, в тот день мне всего тринадцать, и мамина жизнь пока оставляет надежду на менее печальное будущее. Почему бы ей не взять дядю Славу в оборот посерьезней? В свете ужасных событий, которые имели место быть со мной, это даже объяснимо. Ей просто необходима поддержка. А что, если приложить кое-какие усилия, почаще отвозить меня к бабушке, потратиться на бельишко да на юбчонки покороче и кофтенки потесней, может, и минет дяде Славе стоит делать порезвее, а потом, глядишь, мамуся стыдливо спрячет глаза и сообщит: «Слава теперь будет жить у нас, мы решили пожениться. Я уверена, все будет очень, очень хорошо!» Кто бы сомневался, мамочка! Что может быть лучше жизни с тобой, впавшей в лихорадочное состояние течной сучки, и уверенно наглеющим дядей Славой? Вам так хорошо, наконец-то вы можете не тискаться под покровами темноты, а на законных основаниях совокупляться в постели, и в ванной, и на кухонном столе. Из-за вашей двери все время доносятся взрывы твоего, мамуль, возбужденного хохотка, а дядя Слава — он такой черненький, небось что-то у него такое кавказское подмешано, так это и хорошо, мам, они горячие, палец покажи, им уже в штанах тесно. И что это ты так долго ждала, непонятно. Чего ты ждала десять лет? Или ты думала, что папа не сможет без тебя жить, как он уверял когда-то? Он врал тебе, мама, он прекрасно живет с новой женой (конечно, она — тупая идиотка и в подметки тебе не годится, ты-то у нас — королева, все при тебе, а она — уродина и неуверенная в себе, кто же еще, скажите на милость, будет терпеть папины выходки?) и с новым мальчиком Петей. И кто сказал, мама, что ты должна вести вот такую вот безрадостную жизнь только потому, что тебе не повезло связаться с папой и родить меня? Получается, папе можно, а тебе нельзя? Ты ведь тоже человек, мамочка, ты любишь меня, это всем известно, но ведь и себя тебе никто любить не запрещал, верно ведь? Проблема женщины в том, что ее счастье всегда зависит от кого-то другого, а одиночество — непереносимо. И мама, наверное, всматривалась пытливо в свое уже тронутое временем лицо, лицо с обозначившимися глазницами, носогубными складками и подбородком, чей контур грозил в ближайшие лет пять-семь отвратительно, злобно отвиснуть. Мама захватывала в кулак, словно пробуя на прочность, свои снова длинные шикарные волосы, а с висков ей ухмылялась пока незаметная, но набирающая силы седина. Может быть, мама даже, тряхнув стариной, напилась в компании телефонной трубки, кто знает, во всяком случае, наутро у нее в проспиртованных мозгах пульсировало одно слово: Слава. А все ее движения пришпоривал животный, дикий страх. Да если б сам черт позвонил ей в то утро, она бы не жеманилась и подробно записала схему проезда в ад. Слава так Слава. Все они, в конце концов, одинаковые. Ну вот и годик прошел, и кувыркания с дядей Славой наконец принесли свои плоды. Будем надеяться, в единственном числе. В туалетном шкафчике — теперь только мои тампоны, зато на кухонном столе — и витаминчики, и фолиевая кислота, и хофитол, и чего только мамочка в себя не пихает, чтобы подарить дяде Славе здорового, веселого малыша. Для него это большое событие — по легенде, дядя Слава якобы развелся с первой своей женой, потому что у нее не было детей. Маму все поздравляют, все за нее так рады. Даже бабушка бубнит в ее оправдание что-то невнятное, но складывающееся в призыв не мешать матери жить. А я и не мешала никогда, разве что самим фактом своего существования, но я в нем, кажется, виновата куда меньше, чем мама. Только папа немного встревожен и посматривает на мамин увеличившийся животик испуганно. Но так ему и надо, пусть завидует, пусть знает, какую женщину он потерял! Потерял он, ха-ха, зато дядя Слава сразу нашел. Вот, кстати, и он, выходит из коридора в тапочках, с чашечкой кофе, до которого они с мамулей большие охотники. Мама, правда, расценивает папину тревогу, как всегда, не вполне адекватно. После прогулки и неизбежного обеда она припирает меня к стенке с вопросами о том, не говорил ли папа чего про дядю Славу. — Нет, — отвечаю я, — если и говорил, то только что рад за тебя. Рад, что у тебя сложилась жизнь. Но маму на мякине не провести. Она быстренько разъясняет, что папа — извращенец и всегда думает о людях самое плохое. Поэтому не стоит удивляться, если в следующий раз он станет настраивать меня против расчудесного дяди Славы и говорить, что тот будет ко мне приставать в мамино отсутствие. Такое только папе в голову придет! Я, правда, настолько деморализована последними событиями, что уже не вижу в гипотетических приставаниях дяди Славы ничего противоестественного и тем более пугающего. Но мне все же хватает ума не говорить об этом маме. Мама удаляется отяжелевшей походкой, а я включаю телевизор и неожиданно для себя начинаю думать о дяде Славе в несколько новом качестве. А что тут такого, думаю я. Он очень даже ничего, почему-то особенно мне приятны черные волосы у него на груди. Когда он надевает белую рубашку и не застегивает верхние пуговицы, это очень красиво и как-то волнующе. И губы у него — большие и мягкие. Какое, наверное, приятное сочетание в поцелуе: эти мягкие губы и жесткая, колючая щетина. Наверное, мама права — дядю Славу есть за что полюбить. Жаль, мне это так и не удалось. Вскоре мама родила милого черноглазого мальчика, непрерывно орущего по ночам. Мальчику требовалось посвящать все имеющееся время, и я со своей заразной школой, тетрадками и отметками пришлась совсем не ко двору. Дядя Слава очень маму и мальчика берег и за них волновался. Он предложил бабушке забрать меня к себе месяца хотя бы на три, пока они немного не освоятся с новым ребенком. Бабушка раболепствовала перед дядей Славой из опасения, что второй мамин брак закончится так же, как и первый, с той только разницей, что мама останется уже не с одним, а с двумя детьми. Она тут же согласилась, и я переехала к ней. У бабушки было не так уж плохо. По крайней мере, никто не орал, никто не лез с нравоучениями, и еще там жил огромный пушистый кот Марсик, с которым мы очень весело играли. А дядя Слава назвал своего сына Петей. Оказалось, это его любимое мужское имя. Он сказал маме, что всегда мечтал, что у него будет красавица жена и трое детей — мальчик и две девочки, и звать их будут — Петя, Полина и Пелагея. Я сделала вывод, что маме найдется чем заняться в ближайшее время. Одна она, вопреки волнениям бабушки, точно не останется. Смысл жизни с бабушкой сводился к тому, что мы все время бегали по врачам. Бабушка, совершенно никого не стесняясь, рассказывала в очереди к зубному, что я — дочь алкоголика и наверняка с отклонениями. Никаких особенных отклонений, кроме близорукости, врачи у меня не находили, и тогда бабушка пришла к выводу, что «я еще всем покажу, хм, с такими-то генами!». К моему удивлению и возмущению, мама ее поощряла и даже подбадривала. Со слов, злорадно извергаемых бабушкой в телефонную трубку, я поняла, что у папы с новой женой не очень-то клеится и он все больше склоняется к тому, чтобы жить один, пить вдоволь и ни перед кем ни в чем не отчитываться. Вскоре папа и впрямь уехал от мальчика Пети и его мамы и поселился в мастерской своего приятеля-художника, в Черемушках. Однажды и мне довелось там побывать. Мастерская представляла собой холодное прокуренное помещение с дощатым полом и своеобразной надстроенной спальней, куда надо было подниматься по шаткой лесенке. Папа наверняка не раз с нее падал. Наверху были свалены в кучу старые порнографические журналы, а за занавеской, чье безрадостное существование ни разу не нарушила стирка, располагалась продавленная лежанка, на которой папа отдыхал без постельного белья. Внизу в хаотическом порядке стояло не меньше десятка подрамников с неоконченными произведениями искусства, на широких подоконниках батареей стояли бутылки — как папины, так и совсем далеких времен. Очевидно, мастерская не первое десятилетие использовалась художниками как бардак. В ванной с логично текущими кранами и полурасколотым унитазом тем не менее всегда находилось местечко для помады из подземного перехода или стыдливо забытых черных колготок в стрелках. В любом случае, даже в этом омерзительном месте было лучше, чем у бабушки. А поскольку к пятнадцати годам я стала, по ее же словам, полностью неуправляемой, то частенько наведывалась к папе. Заставала я его всегда в двух неизменных стадиях одного и того же процесса. Либо папа радушно распахивал дверь, а в глубине мастерской уже маячил кто-то нетрезвый, и следовал долгий, невнятный разговор, воспоминания о маме и все в таком же духе, потом еще кто-то появлялся, еще и еще, и, когда я просыпалась в семь утра и выглядывала с верхотуры, папа все еще пил. Либо папа просто лежал в одежде, харкая на пол и не отзываясь на раздражающее треньканье старенького телефона, а ближе к вечеру я бегала ему за пивом. Нельзя сказать, что папа как-то особенно меня привечал. Скорее наоборот. Когда я звонила ему, чтобы выразить свое намерение прийти ночевать, он злился, юлил, говорил о какой-то работе — в общем, всем своим видом показывал, что ему не до меня. Папе, конечно, хотелось провести ночь не со мной, а с очередной обладательницей поехавших колготок и дешевой помады, но я не оставляла ему выбора, на все отговорки выпаливая: — Короче, я еду к тебе, буду через час! Иногда я сидела на лестнице, ожидая его, до полуночи, иногда до часу ночи. Много раз папе приходилось из-за меня выставлять своих баб в ночное такси. И однажды он смирился — просто дал мне ключи. Но это волевое решение предваряла история, о которой стоит сказать особо. Несмотря на то, что я жила у бабушки, мама время от времени ангажировала меня после школы, чтобы я посидела с Петей. Петю я, как ни странно, очень любила. Он был добрый и веселый, он слушался меня, и, положа руку на сердце, никто никогда не занимался им с таким напором, как это делала я. Мы играли, я учила его писать и какать в горшок, я читала ему книжки, гуляла с ним, носила ему конфеты и сушки, которые он обожал, и никогда с ним не ссорилась. С появлением в моей жизни Пети я поняла, что у меня тоже когда-нибудь будет ребенок, и я буду его любить. Я буду все ему прощать, что бы он ни делал. Только потому, что он — ребенок, мой любимый ребенок. Маму такое положение дел вполне устраивало. Ее радовала моя самоотверженность в отношении брата, и она все время норовила куда-нибудь улизнуть, сплавив Петю мне. Она была уверена, что я накормлю его, помою, поиграю и уложу спать — а ничего другого, с ее точки зрения, ребенку было и не нужно. Глядя на то, как Петя со всех ног бросается в прихожую, заслышав мамины шаги, я с каким-то отвращением вспоминала свое собственное детство. «Ну обними его, — хотелось мне сказать ей, — он же скучал по тебе, почему ты его отгоняешь? Неужели мытье твоих сраных сапог важнее, чем его чувства? Почему ты не можешь просто обнять его, поцеловать, потискать две минуты? Он побежит играть дальше, но ему станет лучше. Он поймет, что ты любишь его, а так он — несчастен. Он думает, что ты любишь сапоги больше…» Все было бесполезно. Какие уж тут объятия. Надо ведь помыть сапоги, шубу повесить непременно в шкаф, если не в шкаф, мир, наверное, перевернется, а потом лететь на кухню, чтобы что-то там варить или разогревать. И ни на что, как всегда, не было времени. Мамина жизнь была расписана по минутам, начиная от последней минуты ужина и первой минуты сериала по телику, пока в жизнь ее мужа не ворвалась, как разбушевавшаяся река, некая Алиска. Сметая, разумеется, неубедительные дамбы с газетными штампами: «жена», «ребенок», «семья». В тот вечер я, как обычно по четвергам, тусила с Петей до упора. Мы складывали мозаику, основной темой которой был воздушный шарик ослика Иа-Иа. Дядя Слава вернулся с работы в восемь, я, отбиваясь от Пети, разогрела ему котлету с макаронами, поев, он отправился в ванную с мобильным телефоном. Через пятнадцать минут ворвалась мама. — Ой, Петя, подожди, маме надо сапоги помыть!.. — с этими словами она двинулась к ванной и, к своему удивлению, обнаружила дверь закрытой. — Он дома? — одними губами спросила мама у меня. Я кивнула и зачем-то добавила: — Я дала ему ужин. — Ужин ты ему дала?! — вдруг рявкнула мама, с силой отшвыривая свои драгоценные сапоги. Они пролетели на кухню, и один упал около раковины, а другой — у батареи. — Мама! — крикнул Петя. — Он, представь себе, переписывается по телефону! — скрючившись у двери ванной, за которой ровно шумела вода, скулила мама. — У него есть собеседница — Алиска. Алиска, блядь, ты можешь себе представить, а? Он мне знаешь что сказал… — Мам, вставай! — Петя подошел к маме и истерично тянул ее руку вверх. Она не слышала его. — …я — холодная! Я — холодная? А что он думает, ему, мать его, «Санта-Барбара» будет в сорок лет? Что он думает? — Мам, я его заберу сегодня, — сказала я, оттаскивая Петю, — а вы разбирайтесь… На такси мне только дай. Мама поднялась с пола, прошествовала к своей сумке, висевшей в прихожей, и дала мне денег. Потом она обняла и расцеловала Петю, которого я успела одеть в комбинезон, куртку и сапоги. Весь этот антураж что-то мне неуловимо напомнил. Кажется, и меня когда-то так обнимали. Мама была способна только на это особое, прощальное объятие — когда под детство уже заложен бочонок с порохом и, более того, бикфордов шнур практически сгорел — обнимемся же под конец! Что будет дальше — я знала. Сейчас мы с Петей уйдем, сядем в машину и поедем к бабушке. Дядя Слава выйдет из ванной в халате, с карманом, интимно утяжеленным мобильником. И начнется скандал. Мама будет орать, переходя в иные моменты на ультразвук. А он — оправдываться. Они достигнут компромиссного соглашения на маминых условиях, но через пару месяцев все рухнет, и дядя Слава снова будет трахать Алиску, а мама одиноко неистовствовать на кухне. Почему так происходит? Я не знаю. Папа тоже точно не знал. У него, конечно, были кое-какие идеи по этому поводу, но он никогда не позволял себе ругать маму в моем присутствии. Когда к моему присутствию добавилось и Петино присутствие, он отнесся к этому философски. — Привет, малыш, — папа, судя по голосу, принял грамм двести пятьдесят, — заходи, будь моим гостем. Петя боязливо зашел в папину мастерскую, но быстро освоился — если я была рядом, он вообще ничего не боялся. Мы вошли. Я раздела Петю и переобула его в припасенные ботиночки с твердым задником. У Пети было плоскостопие, и он должен был везде ходить в ботинках с задником. — Ну чего, Сашок, — папа протянул Пете пивную бутылку, расписанную кем-то пионами, — может, в круглосуточный сгоняешь? Есть-то надо ребенку… — А ты сможешь с ним посидеть? — неуверенно спросила я. С одной стороны, мне было адски лень заново облачать брата в свитер, колготки, комбинезон, сапоги и так далее, чтобы тащиться в «круглосуточный» вместе с ним, с другой — я опасалась оставить его в обществе папы. — Да ты что? — изумился папа. — Мы с ним отлично посидим! Я быстренько оделась, добежала до магазина и приобрела весь требуемый папой товар. Пете предстояло ужинать сосисками с горчицей «французская», белым хлебом и сыром «Эрменталь» в пластиковой упаковке. До мастерской я бежала, как человек из Книги рекордов Гиннесса. Папа открыл дверь. Он был расслаблен, спокоен, он предвкушал ужин. Петя не менее спокойно сдвигал какие-то засохшие палитры и бутылки. Когда я увидела их обоих, мне захотелось разрыдаться. — На! — Я протянула папе два пакета с едой и выпивкой. — А чего мы такие сумасшедшие? — Не дожидаясь моего ответа, он стал насвистывать и удалился на маленькую кухоньку. Там поместились плита и раковина — кто-то наверху понимал, что художникам иногда надо есть. — Петя! — сказала я. — Все у тебя хорошо? Брат мне не ответил. Ибо был занят. Я как-то потерянно сползла по шершавой, неотштукатуренной стенке мастерской вниз и затихла. Из прихожей открывался исчерпывающий вид на всю квартиру — я могла наблюдать возившегося с емкостями Петю и папу, ловко загружавшего сосиски в кастрюлю с кипящей водой. Папа насвистывал «В бананово-лимонном Сингапуре»… Уже довольно давно я ощущала себя даже не человеком, не личностью, а некоей плотиной, которая борется с внутренней темнотой. Все свои силы я тратила на то, чтобы не сойти с ума. На то, чтобы темнота, мгла, мой внутренний ад оставались там, где они есть. Чтобы не перешли границы. Я не жила — я боролась с обстоятельствами, если моя борьба обезвреживала обстоятельства, я начинала бороться с самой собой. Потому что я чувствовала себя незаменимой и совершенно необходимой для субъектов моего маленького мирового пространства — мамы, папы, бабушки, Марсика и Пети. В тот вечер, когда Петя играл, а папа варил нам сосиски, я поняла, что жизнь — это поток, поток совершенно разных вещей: позитива и мерзости, красоты и уродства, лжи и правды, и я просто должна его принять. Я все равно в этом потоке, но, воспитанная мамой, я везде нахожу препятствия, которые надо перепрыгнуть. Кому это надо, думала я. Кто установил для меня эти «мои личные высокие» требования, за которые я бьюсь в учебе, потом буду биться в работе, потом — как жест отчаяния — в любви? Кто решил, что я должна быть совершенна, кто это сказал? Сидя на полу в загаженной мастерской, я подумала, что я ни в чем ни перед кем не виновата, я никому ничего не должна. Моя бесконечная истерия по поводу Пети однажды выльется в то, что для своего собственного ребенка я стану кем-то вроде своей мамы… Я буду чувствовать только ответственность, с которой вообще непонятно, что делать, я буду гулять, мыть, кормить, и в какой-то момент все эти действия затмят от меня самое простое и, казалось бы, естественное чувство матери к ребенку. Любовь. Инстинктивную, априорную, радостную. Ту, которую так невыносимо принять… Играющий с бутылками Петя (мама пришла бы в ужас, если б узнала), папа, грубо водружавший ковшик с водой на огонь, — они жили моментом, они были счастливы в нем. Я не умела быть счастливой просто так. Мне, как это ни комично звучит, с молоком матери был внедрен в мозг тот факт, что счастье нужно заслужить. Я заслуживала его изо всех сил, но не становилась счастливей… Даже наоборот, с каждой победой той хуйни, которая, по маминым меркам, и являлась жизнью, я ощущала себя все более потерянной, сумасшедшей и одинокой. После обеда в наш отсек пришла pr-менеджер по работе с регионами Лиза Морозова и принесла пакет семечек «От Мартина». Кризис грянул относительно недавно, но с работой у нас возникла очевидная напряженка. Грубо говоря, основную часть времени мы просто сидели и болтали, благо Катя появлялась в open space не часто. Люба, отхватив горсть семечек и сплевывая шелуху веером в помойное ведро, повествовала о достоинствах сахарной эпиляции. — И сколько стоит? — заинтересовалась Морозова. — Семьсот — ноги и восемьсот — там. Я вот все Сашку с собой зазываю, чтобы не скучно было, а она ни в какую! — А на хрена мне платить полторы за сахарную эпиляцию и сидеть два часа с расставленными ногами, если я могу купить за двести рублей «Вит» и отлично со всем справиться за три минуты? — вступаю я под общее бодрое щелканье. — Тут я, пожалуй, с Живержеевой соглашусь. — Морозова вынесла свой вердикт, и все с жаром ухватились за новую тему — досадной пропажи из магазинов карандаша для глаз «Christian Dior» оттенка «серый уголь». За стеной безнадежно, как собака, которую никогда не впускают в комнату, вздохнул Дима. Женя Левин в такие минуты обычно отгораживается от женских коллег наушниками. Интересно, чего мы ждем от мужчин, посвященных во все подробности наших менструальных циклов, косметических предпочтений и диет? Неужели это именно они должны быть сильными, решительными, должны знать, чего хотят, и, самое смешное, хотеть нас? Должны удивлять нас каждый день, изнемогать в тестостеронной температуре, добиваться, овладевать, брать нас замуж и делать нам детей… — Чего задумалась, Сашок? — выдернула меня из мрачных мыслей Лиза. — А… Я… А сколько времени? — спросила я. — Двадцать минут седьмого, — с готовностью ответил Дима. — Девчонки, я домой пойду, — я погасила компьютер и начала собираться. — Подожди, я с тобой! — Морозова ринулась к своему столу, чтобы ускорить сборы. Люба, недовольно на нас поглядывая, принялась названивать Журкину, интересуясь, во сколько он ее заберет. Мы с Лизой спустились вниз на лифте, миновали турникет и вышли на улицу. Она пошла к метро, а я села в машину. Правая рука механически повернула ключ зажигания, правая нога механически отжала тормоз. Ручной тормоз — вниз, передача, левый поворотник — вот и поехали. В магазине у дома я купила себе килограмм испанских слив и два персика. Персики оказались безвкусными, как побывавший во многих ртах кляп, а сливы просто недозрели. Я выпила чашку мятного чая, легла в постель и посмотрела по лэптопу фильм «Не уходи» с Пенелопой Крус. Суть его сводилась к тому, что один мужчина может при желании сделать несчастными неограниченное число женщин рядом. Когда Пенелопа Крус умерла, я заплакала. Плача, выключила компьютер и свет. Сегодня я не буду читать психологическую литературу, нет сил. Перед тем как заснуть, я вспомнила, что надо отправить Пете свои новые фотки, он просил. Бабушка умерла, когда мне исполнилось семнадцать, и я напряженно готовилась к вступительным экзаменам в институт. Примерно в это же время папа решил тряхнуть стариной и еще раз женился, а дядя Слава, раскидывая нехитрый пасьянс между моей мамой и Алиской, отдал предпочтение последней. Алиска в рекордные сроки залетела и осчастливила дядю Славу дочкой. Я только не помню, как они ее назвали — Полина или Пелагея?.. Я осталась жить в бабушкиной квартире, а Петя остался с мамой и со временем превратился, по ее словам, в «бесчувственного аутиста». Чтобы не общаться с мамой и дядей Славой, он погрузился в недра «материнских плат», жестких дисков и прочих компьютерных примочек. Единственным человеком, которого он терпел, была я. В пятнадцать лет Петя выиграл какую-то международную компьютерную олимпиаду, и его позвали учиться в Америку. Мы редко разговариваем по телефону, зато каждый день переписываемся в сети. Надо не забыть про фотки… СРЕДА Мне снится сон, как будто я нахожусь на пляжной вечеринке, все гости в ярких платьях, у женщин распущенные волосы, мужчины — босиком. В баре смешивают коктейли. Я все время стою у бара и пью, пью, пью. Я знаю, что все эти изысканные сочетания спиртного заказали другие люди, и они их ждут, но бармен то ли пьян, то ли не видит меня — он ставит бокал с очередным шедевром на стойку, чтобы его отнесли клиенту, а я перехватываю и выпиваю. В какой-то момент мне это надоедает. Я ухожу от стойки, я совершенно не пьяна и иду вглубь пляжа, мимо целующихся пар, мимо девушек, строящих кому-то глазки, мимо компаний друзей, сгибающихся от хохота. Я вижу, что везде — алкоголь. По периметру пляжа стоят огромные автоматы, как для минеральной воды, и из них на песок льются ром, виски, водка. Похоже, только я переживаю, что алкоголь пропадает, все остальные развлекаются. Они время от времени подходят к бару или к автоматам, наполняют свои стаканы и снова уходят. А я мечусь между фигурами и не могу понять, как же можно так поступать? В конечном счете я вижу огромный прозрачный стакан, который валяется на песке. Я беру его, подхожу к автомату, и в мой стакан вместо рома льется менструальная кровь. Это чувствуется по запаху, он очень мерзкий. Но кровь уже в стакане, и я должна пить. Мне не хочется, у меня возникает ощущение, что все остальные прозрели гораздо раньше, но я все же зажмуриваюсь и делаю маленький глоток. В ту же секунду над пляжем проносится оглушительный вой, все либо приседают, закрыв уши ладошками, либо куда-то бегут, как обезьяны. Я вдруг смотрю на себя и вижу, что мое тело огромно, оно и есть весь этот пляж, оно подключено ко всем автоматам, и я виновата в том, что вместо рома, виски и водки из него вдруг пошла кровь. Вой нарастает, я кричу: «Хватит!» и просыпаюсь от звука будильника, поставленного на 8.00. Я в холодном поту. Я бегу в душ и отмываюсь от этого сновидения, как от хренового секса. Выключаю душ, вытираюсь полотенцем, набрасываю халат, выхожу из ванной. Иду на кухню, ставлю чайник. Меня не покидает ощущение какого-то дешевого фильма ужасов, мне по-настоящему неприятно. Когда я ставлю чайник, дрожат руки. Я понимаю, что не смогу сегодня накраситься. Не смогу налить кофе в чашку с букетом. Потому что мне подарил ее Гриша Смирнов. Я все же делаю над собой усилие — втираю в кожу тональный мусс «LANCÔME». Понемногу эта процедура успокаивает меня в силу своей обычности, а значит, и безопасности. В 9.15 я выхожу из дома и закрываю дверь на ключ. На два оборота. Все вроде как нормально. Если верить информации, которую все мы черпаем из книг по занимательной женской психологии, сны — это путешествие нашего «Я» по бессознательному не без попытки бессознательного вступить в диалог. Сегодняшний сон свидетельствует о том, что мое бессознательное есть мое тело, которое я ненавижу. Что ж, так оно, видимо, и есть. Мне все время кажется, мое тело смотрит на меня с непередаваемым страхом и отвращением, какие могут обнаружиться в глазах собаки, которую не кормят и постоянно бьют. Мое тело ненавидит меня не меньше, чем я его, и боится меня. Еще бы, оно знает, что я могу в любой момент его уничтожить. Гриша это тоже знал. Когда он начал меня трахать, мне было двадцать два. Ему — пятьдесят один. Мы ложились в постель, и он говорил: «Я рекомендую тебе делать это ртом», — потом, когда ему казалось, что ртом я сделала достаточно, он довольно страстно приподнимал меня вверх от собственного паха, укладывал на спину и входил в меня. Только с ним, как бы пафосно это ни звучало, я поняла истинный смысл секса — до него я трахалась скорее потому, что так было принято в обществе и все об этом говорили. Сама я не очень понимала, зачем все это нужно. В привычно нагнетаемой истерии по поводу постели мне чудилось что-то бесконечно фальшивое и даже ужасное. Ни один из моих мужчин (если это можно так назвать) не доставил мне даже тени удовольствия. По крайней мере, в тот момент, когда мы оказывались наедине и поблизости от постели. От него я тоже не ожидала, скажем прямо, прорыва или какого-то принципиально нового подхода к половому вопросу. Я вообще никогда не умела его предугадывать. Просто некоторое время ему почему-то нравилось со мной есть, мы постоянно вместе обедали, ужинали, а иногда даже завтракали. И однажды он сказал мне: «Я хочу тебя трахнуть». «Хорошо», — ответила я. Мы ели цыпленка. Наш, если можно так выразиться, роман был вполне предсказуем, и даже странно было бы, если бы он не случился. Я только окончила институт, не почерпнув из пяти лет учебы ничего, кроме нескольких по-настоящему хороших книг русской и зарубежной литературы. На моем умении писать это, правда, никак не сказалось. Гриша был главным редактором вполне себе приличной газеты, в которую я устроилась работать корреспондентом. Моя мама считала, что это большая удача. Когда она узнала, что я сплю с Гришей, она приободрила меня фразой: — Он хотя бы главный редактор, а не какая-то шваль! Гриша был успешно женат в четвертый, что ли, раз и представлял собой такого вечного журналиста-шестидесятника, питающего необъяснимую любовь к джинсовым курткам, курящего, пьющего, в глубине души презирающего женщин, но имеющего с ними крайне запутанные, скандальные отношения. Во всяком случае, у него постоянно кто-то был, и все его женщины, включая даже действующих, всегда были глубоко на него обижены. В моем случае все повторилось до унизительных мелочей. На планерках я ловила на себе оценивающий взгляд, в курилке мне адресовалась персональная улыбка и временами скупая похвала за удачную заметку. Разница была только в том, что мной заинтересовался не Алексей Николаевич, а Григорий Иванович, мне было не двенадцать лет и циничное пользование моим телом и психикой уже не было уголовно наказуемо. Григория Ивановича могли только мягко пожурить, вздумай я вдруг покончить с собой. Да и то, он бы сумел привести почтенной публике неопровержимые факты моего сумасшествия. В конечном счете, вы же не будете сочувствовать проститутке, которая немного тронулась за годы отсосов, аналов и просто ебли и теперь бегает по улицам в одном белье в поисках того, кто решится совершить с ней все то, к чему она так привычна? Когда мы оказались у Григория Ивановича дома (где наблюдались все следы многолетнего женского присутствия), он показал мне на диван. Я разделась совершенно спокойно, потому что где-то в подсознании я предвидела подобный исход нашей гастрономической связи. И еще я всегда очень любила дорогое нижнее белье. То есть мне было не стыдно раздеться. Он тоже разделся. До трусов. Мы легли на этот разобранный диван, где он, наверное, спал со своей четвертой женой. Я из уважения к традициям и потому, что я всегда так делала, поцеловала его в губы и положила руку ему на член. Член никак не отозвался, и тогда Гриша сказал: «Я рекомендую делать это ртом». Я не видела в минете ничего унизительного. Я сосала (насколько это вообще возможно) увлеченно и с достоинством. Я сжимала губы и щеки, чтобы мужская плоть не соприкасалась с моими острыми зубами, я расслабляла горло, чтобы мужчина мог свободно совершать толкательные движения в направлении моего пищевода, не вызывая в ответ рвоту. В мою голову в такие моменты лезли самые разные мысли. Например, я думала о том, существует или нет вагинальный оргазм, и если существует, то почему я его не испытываю? Жарко или нормально у меня внутри с точки зрения попадающего туда мужчины? Будет ли мне так же приятно, если мои соски будет ласкать языком не любовник, а сосать мой ребенок? Почему можно неделю таскаться в спортзал, ничего при этом не жрать и похудеть всего на три килограмма, а после двух бессонных ночей с курортным любовником отощать до выпирающих ключиц? Все эти вопросы до сих пор кажутся мне весьма полемичными, на некоторые из них я даже нашла научные ответы, но сказать я хочу не об этом. А о том, что вагинальный оргазм действительно существует, и впервые я испытала его в Гришиной квартире, на диване, где он обычно спал со своей женой. Именно с этого момента в наших отношениях возникли серьезные сложности. Потому что на мужчину, который открывает что-то новое в тебе, смотришь тоже по-новому. Идиотическая вера парней в то, что женщина всегда помнит того, кто первый ее трахнул, не выдерживает никакой критики. Я даже не помню, как его звали и представлялся ли он. Единственное, что сохранилось в памяти, — хлынувшая кровь, паника от невозможности ее остановить и вопрос, услышанный из ванной: — Блин, ты че, девочка? К удовольствию это никакого отношения не имело. Помнишь мужчину, который сделал тебе что-то приятное. Например, первым полизал — этого чувака я никогда не забуду, хотя осуществленное им из лучших побуждений действие доставило мне в будущем массу проблем. Ведь получалось, что я в силу своих личных особенностей неудержимо проигрываю актрисам порнофильмов и, что самое ужасное, огорчаю своих мужчин. Я же не могу кончить за те, в лучшем случае, десять минут, пока они надо мной потеют. А это, безусловно, оскорбляет их, так как порождает сомнения в собственной неотразимости и знании любой телки как своей правой руки. Этого мужчины не любят больше всего. В попытках избавиться от раздражения по поводу такого рода ситуации они разделяются на две группы. Ну, разумеется, только в том случае, если я им не подыграла, охнув, ахнув и пару раз сильно сократив мышцы влагалища. «Милый, это было что-то, я чуть сознание не потеряла, так мне хорошо…» К первой группе относятся непробиваемые кадры, говорящие тебе: — Слушай, у тебя какие-то проблемы, со мной все бабы кончают. Ко второй — те, которые начинают лизать. Сначала ты такому классному парню дико благодарна и просто сходишь по нему с ума, потом куннилингус начинает казаться обычным дежурством, о котором можно невзначай попросить в течение дня. А потом ты расстаешься с этим парнем, не из-за куннилингуса, а по другим причинам, просто так вышло. И все, с кем ты пытаешься его забыть, лижут так, что приходится симулировать уже клиторальный оргазм, только чтобы они прекратили лизать, и ты начинаешь чувствовать себя не просто ущербной неудачницей, а основательницей этого движения. В случае с Гришей все случилось быстро. После того как его член уверенно закаменел в моих устах, он приподнял меня, положил на спину и вошел в меня. За многие дни, недели и месяцы я умудрилась хорошо рассмотреть лицо Гриши, потому что мы много говорили. Но когда мы занимались сексом и его глаза были прямо над моими, его язык переплетался с моим, я почему-то совершенно не хотела его видеть. Я вообще ничего не хотела о нем знать, кроме того исчерпывающего факта, что его член внутри меня. Я попробовала привычно отключиться, но вдруг что-то изменилось в этой необходимой, безличной долбежке. Я в ужасе распахнула глаза и даже приподнялась. Он упрямо, но не грубо надавил мне на плечи, чтобы я вернулась в прежнее свое положение. В состояние тела, которое ебут. Но я уже не могла. Моя грудная клетка сжималась, руки дрожали. Потом он часто жаловался, что я его царапаю — это было особенно смешно. Я всегда думала, что царапают любовников какие-нибудь женщины-кошки или актрисы порно, но уж никак не такие как я. Так уж получилось, что, когда он вошел в меня, мне внутри себя места уже не нашлось. Подобное положение вещей, наверное, и зовется любовью. В 10.22 я приезжаю на работу. Там совершенно ничего не изменилось, кроме того, что мне не хочется видеть своих коллег. Коротко со всеми поздоровавшись, я сажусь к компьютеру, вставляю в уши наушники и врубаю Сурганову. За моей спиной все переглядываются понимающими взглядами, которые можно выразить одной фразой: — А что, Живержеева сегодня не в духе? По-своему он тоже меня, наверное, любил. Во всяком случае, он любил проводить со мной время. Конечно, в девяносто девяти процентах этого времени мы трахались, но оставалось и что-то дополнительное. У него, во всяком случае. У него было еще что-то, кроме меня. У меня был только он и экран мобильного телефона, который я наблюдала не хуже какого-нибудь разведчика МИ-6. Больше всего на свете я боялась не рака и не СПИДа, а того, что пропущу его звонок. Он, разумеется, спокойно жил, отводил дочку Машу в детский сад, собачился с женой и в целом не считал себя чем-то мне обязанным. Он развлекался со мной, и это выглядело нормальным с позиций его возраста и социального статуса, а я была в него по уши влюблена. Чего уж тут непонятного? Если он уезжал в командировки, я просто сходила с ума. Я переставала есть, как только он говорил мне (предварительно трахнув), что уедет на пару дней. Я не могла без него двух часов, какие уж тут «пара дней». Думаю, я вела себя ужасно. Но он мне об этом никогда не говорил. Многие имеющие какое-то смутное отношение ко всей этой истории люди считали, что рано или поздно я его достану звонками, смс-ками, истериками в аэропортах. Что он пошлет меня к чертям собачьим, что ему надоест и все такое, но только не он. И когда он возвращался ко мне, я затаскивала его в постель. Мы занимались любовью с какой-то исступленностью, словно бы с вызовом. Его раздражало, что у меня дома срач и гора посуды в раковине, но в принципе он не зацикливался на этой ситуации. И еще я не умела готовить. По утрам на кухне за приготовлением яичницы легче было застать его, а не меня. А своей жене он всегда врал про день прилета. Потому что из аэропорта сразу ехал ко мне и задерживался. Иногда на сутки. Иногда на три дня. Я не думала об этой женщине неприлично долгое для участницы подобных отношений время. Мне даже казалось, что мне на нее попросту плевать. Но однажды она уехала вместе с дочкой Машей отдыхать в Грецию, а у меня отключили горячую воду. Грише ничего не оставалось, как милостиво пригласить меня помыться с комфортом, а заодно и на диван. Это как водится. Пока я сушила волосы в ванной, он почувствовал усталость и решил снять ее единственно привычным способом — алкоголем. Он крикнул, что уходит в магазин, я прокричала в ответ: — Хорошо! Как только дверь за ним захлопнулась, я бросилась в их спальню, где, я видела, прямо над телевизором сентиментально обосновалась полка с семейными альбомами. Я стащила их с полки охапкой и бросила на кровать, куда тут же села сама, распахнув первый попавшийся альбом. Тогда я впервые увидела лицо Гришиной жены, я увидела их свадьбу, как он стоит с ироничной улыбкой и в черном костюме у какого-то загса, а она разочарованно смотрит на носки своих туфель. Я хорошо рассмотрела эти туфли — белые, лаковые, на удобном квадратном каблуке. Практичные. Она показалась мне ужасной. Она была некрасива, она вообще была никакая. Женщина, которая выходит замуж в туфлях на практичном каблуке. Женщина, которая любит отдыхать в Финляндии, которая ест тортики в кофейнях, не выщипывает брови, не знает, кто такой Мишель Уэльбек, не пьет, конечно, не покупает белье на новогодних распродажах и даже в Греции не изменит своему мужу со смотрителем пляжа. О чем он с ней говорит, интересно? Как они познакомились? Почему он решил на ней жениться? И если он на ней женат, живет с ней, каждое утро сталкивается в ванной с этим лицом, для чего здесь нужна я? Я вернула семейные фотоальбомы на место и вернулась в ванную, чтобы досушить волосы. Фен размеренно гудел, мои руки механически орудовали щеткой. Я увидела в зеркале свое лицо, я поняла, причем совершенно объективно, что оно красиво. Я повернулась боком и увидела, что у меня нет живота и не висят бока. Я повернулась к зеркалу задом и задрала халат: у меня отличный зад, переходящий в такие длинные ноги, что я не могу летать ни в каких самолетах, кроме «боингов», потому что только в «боинге» я могу их спокойно вытянуть. Короче, я не могла соревноваться с его женой только в одном пункте — на ней он был женат. С утра, вечером, днем, в постели, до постели и после я говорила только то, что фактически даже не требовало вербального подтверждения. Я люблю тебя. Люблю. На большее меня не хватало. С другой стороны, что еще я могла ему сказать? В чем признаться? Или нагружать эту безотчетную любовь какими-то мифическими его достоинствами? Например, сказать, я люблю тебя, потому что ты очень умный, очень талантливый, очень состоявшийся. Это было бы ложью. Мы могли говорить по телефону часами. Сначала я рассказывала, что со мной произошло за текущий день, а потом просила о встрече. Иногда он разрешал, иногда говорил: «У меня много работы». Что представляла собой его работа, я знала. Он всеми руководил и много орал. И еще нервничал. Он вообще легко мог взбеситься. Наш разговор разнесла бы в пух и прах любая феминистка. Это было по-настоящему ужасно, для женщины, для меня, в частности. Привожу в подтверждение классический пример. — Можно я к тебе приеду? — это я. Естественно. — Нет, — говорит он. Совершенно спокойно. — А почему? — Потому. Сашенька, у меня куча работы. — А я тебе не буду мешать. Я даже не буду склонять тебя… ну… ни к чему… Можно я приеду? — Нет. Я думаю, нет. — Почему? Ну пожалуйста, я не буду тебя отвлекать, клянусь. — Сашка, не делай из меня идиота, я знаю, что будет, если ты приедешь. — Нет, клянусь, этого не будет. — Ну конечно. — Если бы ты не хотел, чтобы я приехала, ты бы со мной не разговаривал. — И несколько неуверенно: — Так долго, во всяком случае… — Я говорю с тобой, потому что ты часть моей жизни. Не более и не менее. Саш, не доставай меня. — Гриша, я скучаю по тебе. Мне просто хочется тебя увидеть, разве это… Тут он меня перебивает: — Ты просто достанешь меня. Ты сначала пойдешь в ванную, через три секунды прокричишь, где у меня шампунь, потом я к тебе приду объяснять, где у меня шампунь, потом ты меня затащишь в эту сраную ванную, потом я, естественно, не выдержу и… нет. Сашок, не сегодня. — А ты меня любишь? — переводила я тему, понимая, что он злится. И оттого, что ведет этот разговор, и оттого, что не может его закончить. — Саш, у меня на самом деле до хера дел. — Ты не ответил. — Что ты спрашивала? — Знаешь, просто озадачилась проблемой наших отношений. Ты меня не любишь, я тебя… — Не верю тебе ни секунды. — Но у тебя есть хотя бы минутка в день, чтобы отвечать на мои звонки и смс-ки? — Есть. Я всегда тебе отвечаю. За исключением тех случаев, когда я сплю. Я сдаюсь: — Я люблю тебя, я хочу тебя увидеть. — Не сегодня. — Ты меня не любишь? — Это странный вопрос. — Это нормальный вопрос. — Саша… Тебе что, некого помучить? Могу подарить тебе кота. Ни один мужчина никогда не заметит того, что заметит женщина. Даже женщина, которая любит отдыхать в Финляндии. Когда его жена вернулась вместе с дочкой из отпуска, она нашла в своей квартире много интересного. Наводящего на мысли. Но поскольку она была из тех женщин, на которых женятся, она не решилась устраивать разбор полетов до того, пока не завладела его мобильным. Это случилось через пару дней после возвращения. И она закатила ему скандал. Я помню, что он ужасно разозлился, приехал среди ночи ко мне и все рассказал. И меня это до глубины души поразило. Я постеснялась спросить, какой реакции на очевидную измену он ожидал от женщины, которая вышла за него замуж. Пускай даже в туфлях на практичном каблуке. — Саня, — сказал он, сидя напротив меня за столом на кухне, — как я устал. Как я устал. — И что теперь? — спросила я. — Я не знаю что, — ответил он. Он привез бутылку «Jim Beam» и колу, и мы порядочно нажрались. — Знаешь, что я знаю? — вдруг спросила я, понимая, что с минуты на минуту придет время душа, массажного масла, презервативов, предложений из серии: «Пожалуйста, сегодня ты сверху» — и так дальше. — Что? — Гриша удивленно на меня посмотрел. — То, что ты никогда, никогда на мне не женишься, несмотря на все то, что ты говоришь. Он молчал. — И я даже знаю почему, Гриш, — я плеснула себе виски и выпила, не разбавляя кока-колой. — Все потому, что я никогда не смогу стать такой безопасной, как твоя нынешняя жена. — Да, ты абсолютно права, — наконец сказал он. — Я не верю тебе, вот и все. — То есть получается, ты можешь верить только той бабе, которая на хуй никому не нужна, потому что она — дура и уродка?!! — вдруг заорала я. — Мне так проще, — спокойно ответил он. Наверное, именно в тот вечер, когда ему закатывают истерику сначала жена, а потом любовница, мужчина и убеждается, что он очень даже крут. Несмотря на то что ему пятьдесят один, он не стал за эти годы миллионером, не написал ни одной книги и даже член у него встает только после продолжительного минета, он может выйти на ночной Кутузовский, поймать тачку, назвать адрес модного бара, догнаться пивом и почувствовать самое важное, что есть в жизни мужчины. Он всех имеет (ну, или хотя бы этих двух), а его все хотят. Чем не итог? Утром, проспавшись после виски, я вспомнила, что выгнала Григория Ивановича вон, и это обстоятельство наполнило меня какой-то даже решимостью. Я встала, приняла душ, выпила кофе, накрасилась и поехала в газету. Его на рабочем месте, как ни странно, не оказалось. Я оставила у секретарши заявление об увольнении по собственному желанию, после чего вышла на улицу и почувствовала себя необычайно свободной. Кажется, это случилось в четверг. Моя свобода продолжалась вплоть до понедельника, 21.45, когда он позвонил мне из «Che», чтобы сообщить, что не представляет своей жизни без меня, безумно меня любит и, если я этого так хочу, готов на мне жениться. Я сказала, что подумаю. Но через двадцать минут ему перезвонила и сообщила, что еду в «Che». Мы провели очередную незабываемую ночь, несколько дней он жил у меня, а потом ему позвонила жена — она простила его. И он может вернуться домой. Что он и сделал незамедлительно. Разговор у нас случился в курилке на работе. Выслушав важную информацию, я почувствовала, что у меня на глазах выступают слезы. — Все, Гриш, — сказала я, отворачиваясь к урне, чтобы затушить только прикуренную сигарету. — Возвращайся. Я все равно так больше не могу. А там у тебя ребенок. — Сашок… Я тебя так… Я ушла, не дождавшись конца этой фразы, обещавшей быть очень утешительной. Мы не виделись полтора месяца, за которые я наконец нашла себе приемлемую работу. Не знаю, что меня держало, но я никак не решалась зайти к нему в кабинет со второй просьбой об увольнении. И это учитывая тот факт, что мне каждый день звонили из журнала, в котором меня ждали, и спрашивали, когда же я наконец принесу им свои документы на оформление. Предел наступил, когда в редакцию приехала его жена с обедом для него. В комнату, где я сидела с еще одной девочкой, служившей светским обозревателем, ворвалась секретарша и, понизив голос, сказала: — Видали, а? Григорий Иваныча жена приперлась… — Да ладно? — поразилась я. — Я тебе говорю, — заверила она, — привезла какие-то судки с гречневой кашей. Страшная как я не знаю что, видимо, понимает, что на него тут много всяких охотников, хочет типа территорию пометить… Я повторно написала заявление в присутствии секретарши, после чего собрала вещи и упорхнула из редакции навсегда. На новой работе я сразу предупредила начальство, что мне нужен отпуск. Меня поняли и пообещали отпуск в любой понравившийся мне момент. За год, проведенный с Гришей, я перестала ощущать себя личностью. Мне казалось, что меня расчленили и раскидали, я не знала, где я и как мне себя собрать. Да и возможно ли это в принципе? Я ловила себя на том, что не могу запомнить элементарных вещей, не могу разложить бумаги на столе, не могу выйти в магазин за хлебом. Я выходила из дома и не помнила, зачем я вышла? Что мне нужно? Я возвращалась в квартиру, матеря себя на чем свет стоит, и уже в лифте вспоминала, что дома нет хлеба. Я снова спускалась вниз, шла по направлению к магазину и покупала там все что угодно. Сгущенку, спрайт, сливочный сыр, журнал «ОК», но только не хлеб. Я забывала о хлебе. И эта херня повторялась изо дня в день, из часа в час, из минуты в минуту. Мой разум спал, мое тело пыталось сделать вид, что все нормально и жизнь продолжается. Хуево, но продолжается. Без хлеба, без молока, без стирального порошка и «Калгона» я прожила до середины лета. Единственным, что я не забывала покупать, были сигареты. Даже алкоголь не мог с ними поспорить, потому что, иногда выпив оставшегося после визита шокированной моим состоянием подруги вина, я выходила в мир с целью купить еще алкоголя, но тут же об этом забывала и часами бродила по улицам с наушниками от айпода в ушах. Я даже не могла осознать, что страдаю, что мне плохо. Я этого не чувствовала. Мне просто казалось, что мой внутренний процессор выбрал режим тотальной экономии энергии, чтобы не сгореть. 15 июля я, как всегда, пришла с работы домой, помылась и включила телевизор. В этот момент в дверь позвонили. Я открыла, даже не посмотрев в глазок. Зачем это нужно? Если ко мне ворвется психопат и порежет меня на куски, наступит хоть какое-то разнообразие. Но вместо психопата ко мне ворвался Гриша. Он прижал меня к стенному шкафу, шепча традиционный набор фраз: «Я больше не мог терпеть», «Я люблю тебя, Саша, люблю», «Как я по тебе скучал, как я тебя хочу», «Ты — моя единственная», «Все, малыш, прости, этого больше не повторится», «Я понял, что я не могу без тебя жить». И отодрал меня прямо в прихожей. С собой у него, помимо эрекции, оказались две бутылки французского вина. Мы пили вино прямо в постели, я все время отворачивалась, чтобы не заплакать, а он плакал в три ручья. Выяснилось, что Гриша несчастен и с женой, и на работе. Ему меня не хватает. Он думал, все, что между нами было, — обычная фигня, только секс, но события последних месяцев заставили его изменить свое мнение. В ответ ему и полбутылке красного вина я, захлебываясь, рассказала, как тоже страдала. Он предложил мне прямо завтра позвонить в какую-нибудь говенную туристическую фирму и заказать тур на двоих куда угодно. Чтобы просто побыть вдвоем. Посидеть на пляже, попялиться на закат, попить круглосуточного бухла системы all inclusive. — Ты хочешь поехать со мной отдыхать? — спросила я, целуя его в губы. — Да, — ответил он, тоже целуя меня. Наутро он своего мнения не изменил, и мы забронировали тур в Египет. На двоих. По системе all inclusive. Когда у него случалось плохое настроение, он меня поучал. Он нарочно задавал мне вопросы, на которые я не знала ответа, а потом с брезгливым участием качал головой. Это означало, что мне удалось в очередной раз его поразить. Своей дремучестью, тупостью и необразованностью. Своим детством. — Ну а что тут, собственно, удивляться, — говорил он в стотысячный раз, — когда я увидел на тумбочке, сколько там, я забыл, сто, что ли, романов Дарьи Донцовой, о чем вообще может идти речь? — Я иногда просто хочу отдохнуть умом, — оправдывалась я. — А ты не отдыхай, не отдыхай умом, Сашенька, — отвечал он, — ты им работай хоть немного. — Я не дура, — огрызалась я. — Конечно нет. Ты — набитая дура! — Если я чего-то не знаю, не надо меня унижать. — Чего-то?.. Ты вообще ничего не знаешь, тотально ничего не знаешь. — И что теперь? — Да ничего, — он пожимал плечами и тут же щелкал меня по лопаткам, — ну, не сутулься, Саша, ты же красивая девица, чего ты согнулась, как вязальный крючок? — На себя посмотри. — Что ты сказала? — он даже наклонялся ко мне, чтобы лучше расслышать. — Ничего. — Нет, ты произнесла какую-то фразу. Пэтэушницы советского времени. Повтори, пожалуйста. — Я сказала: на себя посмотри. Тебе по буквам? Он внимательно смотрел на меня, слегка прикусив нижнюю губу. — Нет, — говорил он наконец, — не надо, хватит уже с меня на сегодня. И я взрывалась. — Ты сам меня доводишь! — кричала я, вцепившись ему в рукав. — Если у тебя плохое настроение, я не обязана все это слушать! Ну, если я такая дебилка, то не встречайся со мной, пошли меня на хуй! Чего ты стоишь, скажи еще, что я — истеричка! — Это правда. — Знаешь еще что — правда? Он молчал несколько секунд. Потом отворачивался, искал по карманам сигареты. Я давилась слезами, тоже от него отворачивалась. Он замечал, что перегнул палку, и пытался меня развернуть. Я вырывалась. — Извини, — говорил он, — правда, извини. Я кивала. Он становился ласковым и спокойным, рассказывал мне интересные истории, шутил. Я слушала его, изредка перебивая какой-нибудь тупостью. Например, если все это происходило за столом, я сворачивала листик салата, потом надкусывала, показывала ему и говорила: — Смотри, какая у меня розочка получилась. Он смотрел: — Хорошая. У всех есть недостатки, а у него из них можно было высаживать сады. Честно говоря, он был стареющим похотливым ублюдком, но мне было с ним хорошо. Вернее, я просто не могла без него, он был мне нужен. Когда мы сидели у меня дома на кухне, пили вино, я сворачивала розочки из салата, а он читал мне стихи расстрелянного в 1937 году Николая Олейникова, я чувствовала, что абсолютно, бесповоротно счастлива. Я знала, что даже в одной постели, под одним одеялом, тесно соприкасаясь кожей, я все равно никогда не сумею им насытиться. Рядом с ним мне его не хватало. Мы смеялись, он гладил меня по руке, иногда (после мощного скандала) он становился совершенно расслабленным. И я почему-то тоже. Я шла в душ, мы ложились, переплетались, целовались. Мы трахались, шептались, у меня на губах была его слюна, его запах, я лежала с закрытыми глазами. Потому что все, что он делал со мной, казалось прекрасным. И когда он кончал (я всегда раньше), мы соприкасались мокрыми лицами, я говорила ему заплетающимся языком: — Гриша, я люблю тебя, никогда, никто меня так… Он прикрывал мой рот ладонью: — Я не верю ни единому твоему слову. Разлука с любимым, конечно же, обостряет любовь к нему. И думаешь только об этом. Странным образом те горячие точки ваших отношений, те «непреодолимые противоречия», из-за которых вы расстались, забываются. Но никуда не исчезают. Стоит только переспать спустя пару месяцев тоски, как вот оно все разом и вылезает. И, как говорится, снова — здорово, что мы будем делать с этим теперь? Гриша туманно намекнул, что с женой все совсем хреново и он увез от нее свои вещи первой необходимости. Я даже не спросила куда. И к кому. На это не было времени. Мы разбежались, чтобы встретиться завтра в такси, которое помчит нас в аэропорт Шереметьево. Где мы наверняка станем пить пиво в какой-нибудь кафешке, шататься по duty free, целоваться в общем зале ожидания на привинченных к полу креслах и смотреть кино в одних наушниках по моему лэптопу. — Слушай, Саша, я давно хотел задать этот вопрос, — сказал Гриша, когда я запрыгнула в такси, — а почему ты все время выглядишь и одеваешься как последняя блядь? Ты считаешь, что это делает тебя привлекательнее? — Он отвернулся к окну. Я была в джинсах, сабо на максимум десятисантиметровом каблуке и в облегающем топе. Этот момент напомнил мне начало моего жизненного конфликта с мамой. Я могла уступить и не уступить. У меня был выбор. В моих мозгах, как над дверью операционной в сериале «Скорая помощь», пульсировала огромная красная лампа. Я не видела, что на ней написано, но я четко знала, что я ни в чем перед ним не виновата. Видимо, так устроен этот мир, что любое перерождение начинается со слов: «С меня хватит!» — и не думаю, что у Иисуса Христа была другая мотивация. — Чего молчишь? — Гриша ко мне повернулся. — Или, может, ты хочешь сказать, что ты для меня небезопасна? Я по-прежнему молчала. Таксист тактично перевел радио с новостей на песню о любви. — Я могу сказать тебе только одно, — сказала я спустя несколько минут, — я не позволю тебе надо мной издеваться и ставить под сомнение меня как женщину. Я понимаю, что это тебя больше всего бесит, но больше никогда в этой жизни ты мне не скажешь, что после тридцати у меня отвиснут сиськи, что во Франции в пип-шоу есть услуга «побрейте свой лобок», что я ни на что не гожусь в постели и что я для тебя небезопасна. Он хмыкнул. — Интересно, какого хуя я еду с тобой в Египет? Я пожала плечами. В Шереметьево мы прибыли под конец регистрации на рейс в Хургаду. Общая нервозность пассажиров этого рейса как-то смирила нас друг с другом, и после прохождения паспортного контроля Гриша пригласил меня в ресторан, где мы довольно быстро напились виски, смешанным с кофе. Курить разрешалось только в особых зонах, и мы бегали туда по очереди, чтобы не тащить все пакеты из duty free. Перед самой посадкой, когда мы все же выбрались из кафе, он сказал: — Ты не понимаешь, но я очень тебя ревную. — Это повод меня унижать? — ловко отбила мяч я. — Нет. Он стоял передо мной, в обеих руках у него были пакеты с алкоголем, с духами, которые я набрала, и сигаретами. Ему должно было исполниться пятьдесят два, и он смотрел на меня как маленький мальчик. Исподлобья и с недоверием. Мальчики всегда так просят прощения. Даже если не у мамы. — Я люблю тебя, дурак, — сказала я. Он отвел глаза. Хургада встретила нас гортанной молитвой, передаваемой по радио. Никто, правда, не падал на колени и не молился. Нас с Гришей посадили на такси, отвезли в отель, нацепили нам на правые руки браслеты, которые означают, что все еще неделю включено, после чего мы зашли в свой номер, и он заснул, пока я мылась. Еще бы, ему не надо смывать косметику и выпрямлять волосы. Среди ночи (мой мобильный заряжался на столике перед зеркалом, и я не могла понять, во сколько это случилось) он придвинулся ко мне. Его член был влажным и твердым, он старался втиснуться между моих ляжек. Я впустила его, я почувствовала, как Гриша пальцами правой руки чуть раздвигает кожу в моей промежности, и поняла по его вздоху, что внутри меня горячо, еще как горячо. Утром мы поели яичницу, тосты с ветчиной и с сыром, выпили по чашечке кофе с молоком, после чего Григорий Иванович сказал: — Быстро в номер. Я тебя хочу. Мы трахнулись и потом полтора часа спали. Я проснулась раньше и, не желая его будить, отправилась на море. Искупавшись и часик позагорав, я вернулась в номер, но Гриша там отсутствовал. Я долго обследовала лежаки вокруг бассейнов, пока не нашла его в баре. Причем он был прилично пьян и сразу мне сказал: — Не подходи ко мне! — В чем дело? — Я подошла и положила руку ему на плечо. Он относился к тому типу мужчин, что краснеют от солнца и уже никогда не приобретают нормального загара. До самого конца отдыха они ходят со своими красными рожами и красными плечами, через день валяясь в номерах, обмазанные кефиром, и хочется воскликнуть: «А какого хуя вы приехали в Египет?!!» — Саш, — сказал он, скидывая мою руку, — ты хочешь поблядствовать? Ты же за этим сюда приехала? Только непонятно, зачем потащила меня. На тебя все пялятся! Хули ты оделась в эти шорты? И ты начинаешь себе жопу и ляжки намазывать маслом специально, чтобы все эти арабы на тебя пялились? — Что ты несешь? — вскинулась я. — Я говорю только о том, как ты намазываешься маслом для загара! — Твоя жена, наверное, делала это так, что даже арабы отворачивались! За это ты в нее и влюбился! — Господи! Что ты вообще знаешь о моих с ней отношениях… — Она тебя никогда не возбуждала! В этом весь секрет. И я хочу понять, как это происходит, как мужчина типа тебя знакомится с женщиной типа нее и понимает, что именно на ней надо срочно жениться! А не на мне, слышишь меня, сука, не на мне — нет! Меня можно просто поебывать время от времени! Потому что я такая, на меня арабы пялятся! И я всех возбуждаю! — Да потому что я не уверен, что, когда ты выйдешь из дома и пойдешь на работу, ты ни с кем не трахнешься! — заорал Гриша в ответ. — Это единственный вопрос супружеских отношений? — Да! — Тогда я пойду и трахнусь с первым попавшимся арабом, потому что я никому ничего не должна, я не замужем, дорогой. — Если ты это сделаешь, — говорит он, — то… — То что?.. — перебиваю его я. — Что же случится? Он развел руками и сказал фразу, поставившую точку в наших отношениях: — Да иди. На что ты еще способна? В итоге романтическое путешествие двух людей, которые внезапно поняли, что не могут друг без друга жить, превратилось в кино мрачных обобщений в духе Катрин Брейа с элементами XXL (несущими, впрочем, основную нагрузку). Мы не разговаривали, не ходили вместе ни есть, ни пить. Последнюю нишу целиком занял Гриша, по-моему даже ни разу не искупавшийся, а я дни напролет жарилась на солнце, а после заката развлекала обслуживающий персонал отеля. Арабы, в чьи обычные функции входила чистка бассейна, уборка бычков и мытье заблеванных унитазов, не вполне понимали причину такого сексуального энтузиазма, но не упускали своего шанса познать меня в каморке с гладильными досками или в туалете ресторана. Лишних вопросов мне не задавали, из чего я делаю вывод, что с подобным явлением они сталкивались не впервые за свою ошеломительную карьеру. Когда среди ночи я добиралась до нашей комнаты, Гриша либо уже спал, либо сидел перед телевизором мертвецки пьяный. Из желания разозлить его я говорила: — Какой у вас замечательный отпуск выдался, Григорий Иванович. А как же экскурсии, подводный мир, золотой песок, новые знакомства? — Приходится чем-то жертвовать, — бурчал он в ответ. На этом общение заканчивалось. Но самое неприятное открытие состояло в том, что на фоне семейного отдыха в Египте наша ситуация отнюдь не была уникальной. Все мужики бухали с таким остервенением, словно бы в их жизни успело случиться что-то более ужасное, чем женитьба, рождение детей и покупка шести соток под дачу. Бабы начинали поддавать часов с четырех и прямо на пляже — ближе к ужину между ними рассредоточивались водители надувных «бананов» и ведущие пляжной аэробики, склонявшие наиболее симпатичных к необременительному траху. Находясь вместе, эти русские семейные пары почти не разговаривали, если только не ругались. Наверное, потому, что говорить было не о чем. И когда я смотрела сквозь темные очки, как они проходят мимо с тяжелыми лицами, я думала, что единственное, что их роднит между собой, — исключительное физическое уродство. Почти у всех мужчин наблюдались огромные отвисшие животы, даже маленькие мальчики содержали в своих фигурах прообраз этого гигантского, сального пуза. Женщин отличали чудовищные стрижки, отвисшие бока, грудь, при взгляде на которую могло показаться, что она выкормила по меньшей мере стадо свиней, и крайне специфический взгляд. Взгляд русской женщины на отдыхе я бы определила парадоксально — он выражает агрессивную затравленность. Такая женщина может послать вас к ебаной матери хоть сто тысяч раз, а потом все равно даст. Потому что не представляет, как можно не давать всем, всегда и по требованию. Значит, вот это и есть семейная жизнь, думала я, отодвигая шезлонг в тенек. А как они, интересно, трахаются с такими животами? Хотя, что это я говорю, они просто не трахаются. Этим, скорее всего, все и объясняется. Как только заканчивается секс, заканчиваются и чувства. По крайней мере, те чувства, которые делают мужчину и женщину счастливыми. Чувство долга, благодарности, беспокойство за общих детей и совместно нажитое имущество — явно не из этой серии. А желание заниматься сексом с любимым, как ни крути, проходит годика через три совместной жизни, словно его и не было. И это означает только одно — любые сексуальные отношения конечны, чувства конечны, человек смертен. Почему только за три года беспечности мужчина должен расплачиваться десятилетиями жизни бок о бок с женщиной, которая не помещается на отдельное сиденье в автобусе, или женщина должна расплачиваться десятилетиями жизни с мужчиной, наблюдающим собственный член исключительно с помощью зеркала? С другой стороны, не скажешь, что я, Саша Живержеева, предлагаю какую-то охуительную альтернативу. Оргазмировать на гладильной доске с помощью чувака, который пользуется презервативом третий раз в жизни, можно до того только момента, когда последняя судорога отпустит. После этого требуется как можно быстрее натянуть трусы и скрыться. Наверное, поэтому у нас всех такие тоскливые рожи, нас не любят, да и мы не способны полюбить, кроме как на гладильной доске. Не могу взять в толк, что же я так убивалась по Грише последние летние месяцы? Вот он, здесь, сидит в номере, люби не хочу, но я почему-то не хочу. Я сама, собственными руками уничтожила то, к чему так стремилась, и именно в тот момент, когда оно у меня появилось. Я предпочитаю стоять раком, оперевшись на гладильную доску, вместо того чтобы пойти к мужчине, которого люблю, и сказать ему об этом. Конечно, я обижена на него, разумеется, он был несправедлив, но ведь он, кажется, нормально слышит и понимает по-русски? В отличие от официанта Сами, который меня сейчас имеет. С ним определенно не обсудить творчество Николая Олейникова. И какого же чертового хрена я все это делаю? Какого, спрашивается, дьявола я допустила, чтобы на глазах человека, за которого я мечтала выйти замуж, меня попользовал целый египетский отель? Кто от этого выиграл? Я? Он? Или, может быть, Сами?.. Несмотря на тот неоспоримый факт, что моя жизнь уверенно летела в жопу, я дала официанту кончить и только тогда ушла. По дороге от ресторана к отелю я размышляла о том, к чему в итоге приводит феминизм и равноправие полов. Женщин надо и впрямь держать под неусыпным контролем, замотанными в черные тряпки, так чтобы они хлебала разинуть не смели. Ну, или, избегая глобальных обобщений, таких женщин, как я. Этот отдых тянулся нескончаемо. На следующее утро Гриша, прокашлявшись в сортире, протоптанной дорожкой направился в бар, а я потащилась на море. Там меня ожидало небольшое развлечение: на пляж приехала стайка египтянок, которые купались в шапках, кофтах с длинным рукавом и черных шароварах, а с берега за всем этим следил дед в длинной белой хламиде. На меня и остальных русских, потянувшихся сразу после завтрака за пивом, он поглядывал с любопытством и нескрываемым презрением. Взяв пива, я улеглась на солнцепеке в своем купальнике, площади которого едва бы хватило на носовой платок, и подумала, скольких проблем в своей жизни я смогла бы избежать, если бы в нашей стране был запрещен алкоголь, а за внебрачные связи побивали камнями. Каким понятным, логичным и, главное, легким могло бы стать мое существование, ходи я основное время в парандже. Очевидно ведь, что тот, кто скрывает свое лицо от лишних взглядов, сознает его ценность. А тот, кто обтягивает жопу джинсами или мини-юбкой, малюет стрелки на глазах и кичится своей мифической свободой от мужчин, кончает в подсобке с гладильной доской. Тут, конечно, самое время вспомнить о мордобое и жестокости, с которыми мусульманки сталкиваются чуть ли не ежедневно, но моя раскрепощенная мама и мои подруги с обтянутыми жопами тоже, поверьте, регулярно получают по лицу. Я являюсь счастливым исключением только потому, что все мои романы заканчиваются примерно на третьей неделе после знакомства, когда бить еще особо не за что. Вопрос в данном случае не в мордобое, а в том, какая из двух культур относится к женщине гуманнее. Та, что дает ей свободу распоряжаться своим телом, или та, которая, по крайней мере, гарантирует шанс стать женой и матерью своих детей? Девальвируется ли ценность жены и матери со временем? Боюсь, что нет. Девальвируется ли с течением лет ценность женского тела? Уверена, что да. Проблема ведь в том, что отношения мужчин и женщин никогда не были и не будут такими, какими их показал сериал «Секс в большом городе». Ценность неповторимой личности женщины может быть очевидна только ей самой и другим женщинам, которые ее знают. Любой нормальный мужчина предпочтет жить с красивой кретинкой, нежели с умной уродиной. Потому что единственное, чего ждет мужчина от женщины в так называемом свободном обществе, — это возбуждение. Мы должны возбуждать, завлекать, обтягивать свои жопы и стрелять подведенными глазами, а если нам есть о чем поговорить с парнем после того, как он кончит, так это вообще прекрасно. Но, что называется, необязательный бонус. На ваше, как говорится, усмотрение. В конечном счете все это порождает депрессивные состояния в преддверии тридцатилетия (как выразилась моя подруга Ника: «Считай, ты упала на сто пунктов»), бум пластической хирургии и отвратительную моду на силиконовые сиськи. Что-то я не слышала, чтобы женщины в мусульманских странах повально вставляли себе в сиськи силикон. Кто обладает большей свободой, спрашиваю я? Та, которая вставляет себе имплантаты, чтобы побольше мужиков смогли отыметь ее до тридцатого дня рождения, или та, которая не позволяет им смотреть на свое лицо, чтобы от них не зависеть? И кто вообще сказал, что мужчина и женщина равны? Какая сука впервые додумалась до того, что тот, чье время мимолетно, может соревноваться с тем, кто сохраняет свои свойства до самой смерти? Что тот, кто может убить, равен тому, кого могут убить? Что тот, кто дает, ничем не отличается от того, кто насилует? Что тот, кто действует хитростью в силу слабости, вполне сопоставим с тем, кто просто действует силой? И если в ПМС я могу разрыдаться оттого, что на мою машину нагадил голубь, кто вообще решил, что я могу принимать взвешенные, самостоятельные решения по поводу собственной жизни? Не скажешь, что у того старика в хламиде могли бы возникнуть такие проблемы в личной жизни, какие возникли у Гриши, полностью деморализованного общепринятым взглядом на женщин как на партнеров по адекватному диалогу. Свобода, которую мы имеем, конвертируется в возможность быть добровольно отъебанной официантом-арабом, и более ни во что. Диалог между мужчиной и женщиной сравним с диалогом кошки с собакой, если бы они умели говорить. Конечно, оба этих животных могут вполне миролюбиво сосуществовать в некоторых квартирах, но в глобальном смысле от этого ничего не меняется. Кошка всегда будет убегать от собаки. Тут хоть ты тресни. За обедом я становлюсь свидетельницей разговора двух женщин из Челябинска. Позвольте мне их не описывать, иначе, боюсь, я разрыдаюсь. — …Все в принципе нравится, но так они достали! — жалуется первая, ей лет тридцать пять. — Такое ощущение, что сквозь строй идешь. И смотрят, и смотрят. — Да вообще кошмар какой-то! — поддерживает вторая, ей около сорока или чуть за сорок. — Вот неужели они за весь сезон еще не насмотрелись на эти сиськи-письки, меня бы уже тошнило, честное слово! То же самое нам бы с тобой каждый день хрены показывали — я б повесилась, ей-богу! Тут я с ней совершенно не согласна. На хрен, знаете ли, смотри не смотри, он может быть интересен только в действии, а «сиськи-письки» потому так и притягательны для взглядов, что ничего сами по себе не могут. Взять хотя бы меня — моя человеческая ценность измеряется исключительно размером сисек, письки, степенью худобы и длиной ног. Если бы всего этого не было в достатке (исключая, конечно, письку), никто не знает, удалось ли бы мне посетить Египет на халяву. И что они вообще бредят, две клуши. Хочется встать и спросить, а замуж вас, что ли, по другому принципу брали? Европейская цивилизация закончилась именно в тот момент, когда мужчина перестал смотреть на женщину с вожделением. Ему запретили. Ведь на партнера нельзя смотреть и думать, как ты его отжаришь, когда этот партнер, одновременно подтягивая чулки, жалуется, что не помнит код сигнализации на своей машине. Я ни разу не встречала мужчину, который не помнит код сигнализации на своей машине. Осталось только лишить их последнего, что у них имеется от природы, — физической силы. После этого с ними можно спокойно дружить, не опасаясь, что, если ты вцепишься в волосы, тебя сильно ударят. Да ну что ты, моя малышка, только немного поцарапал, да и то мы были вчера такие пьяные, пипец!.. Судя по всему, мы стремимся именно к этому, к миру, где правят бал искусственные сиськи, где ты «считай, упала на сто пунктов» только потому, что справила тридцатник, и где, перед тем как хотя бы поцеловаться, нужно пройти такое количество унизительных моментов, о которых Фрейд и не мечтал, затеивая психоанализ. Это мир, от которого мы удираем в отпуск, и там нас долбят в туалетах полуграмотные люди. О которых мы тем не менее можем с уверенностью сказать, что они — мужчины. Кстати, вслед за сиськами по логике вещей должна появиться мода на силиконовые губы. Любая свободная женщина подсознательно стремится к тому, чтобы походить на куклу из секс-шопа, этим, по всей видимости, компенсируется отчаяние от того, что конечный выбор все равно делает мужчина. Обретая свободу обтягивать жопу и орать на собственного отца, ты в качестве бонуса получаешь неоценимую возможность пить одной у себя дома в пятницу вечером, рыдать в кровати и накачиваться снотворным. Это, безусловно, стоит того, чтобы каждый день с десяти до семи въебывать на работе и чувствовать себя совершенно независимой. Не грусти, подружка, ты многого достигла: в пробке ты смотришь из окна своей машины на рекламный плакат с силиконовой топ-моделью и прекрасно понимаешь, что до тридцати можешь подцепить какого-нибудь офисного неврастеника, который еще меньше тебя понимает, что делать с этим положением вещей. Когда у мужика кастрированы мозги, хуй перестает стоять сам собой. Их страх перед нами вполне понятен. Кто мы? Женщины? Мужчины? Новая человеческая общность? Просто бракованный материал? Какого хрена мы насилуем их сознание своими правами, свободой, независимостью? Мы кричим о своих правах, обтянув жопы и стреляя глазами по сторонам. Возбуждаем и завлекаем, а перед самым ответственным моментом затягиваем долгую речь о равенстве. Интересно, почему мы не напоминаем о равенстве полов арабу, который задирает нам юбку и которому абсолютно по херу, сколько мы получаем, какая у нас тачка и жизненные перспективы? Я думаю, это происходит потому, что, развернутые тылом, находящие в темноте опору в виде гладильной доски, мы впервые за много лет начинаем чувствовать себя уверенно и спокойно. Это сродни возвращению домой после долгого, изматывающего пути. Мы вдруг понимаем, что то, что сейчас происходит, и есть апофеоз отношений полов, где у каждого из них своя, извечная и самоценная роль. Мы вдруг вспоминаем свой, казалось бы, навсегда забытый текст, наша игра становится не то что талантливой, а просто блестящей, потому что к ней нас приготовила сама матушка Природа. Мы визжим от удовольствия, чувствуя в себе мужской член, и в этом нет совершенно ничего постыдного. Мы счастливы, только когда сдаемся и подчиняемся, и сколько бы статей из «Cosmopolitan», говорящих, что все вышесказанное в корне неверно, мы ни прочитали, суть вещей от этого не изменится. С пляжа я вернулась в номер и плакала в постели полтора часа. Гриши на месте не оказалось — он, как я успела заметить, познакомился с таким же неудачником и часами просиживал с ним в баре у бассейна. Все было кончено. Навсегда. Через три дня мы вернемся в Москву и больше никогда друг другу не позвоним. Мужчины ведомы и манипулируемы, их не так уж сложно обмануть. Разгадка в том, что они могут развести нас на один секс по молодости, а мы можем развести их на всю последующую жизнь за их счет. И кто, спрашивается, круче? Получается, во всем виновата я, и только я. Даже не знаю, что скажет мама… Я решила просто полежать до ужина и посмотреть телевизор. Вдруг вернулся Гриша. — Кого я вижу? — издевательски спросил он, рассматривая мою заплаканную рожу. — Временный простой, мадам? Все арабы на молитве? Он был прилично пьян. Я зарыдала с новой силой. Гриша невозмутимо достал из мини-бара бутылку пива и сел в кресло. — Показательные выступления более не действуют, — сказал он. — Если сейчас ты начнешь лезть ко мне на колени и говорить: «Я тебя люблю», я буду вынужден покинуть этот замечательный номер. — Почему? — всхлипнула я. Он взглянул на меня с некоторым любопытством: — Ну… Может, у тебя есть какие-то версии? Такого моего неадекватного поведения. Кстати, выпей, может, полегчает. По Гришиному совету я смешала себе ром-колу из мини-бара и снова залегла в кровать. — Сань, а я тебе даже благодарен, — сказал он вдруг почти дружелюбно. — Благодаря тебе, этой поездке я понял, насколько болезненными, больными даже людьми вы все являетесь. Ты, твоя Ника, все эти молоденькие телки, которые знакомятся в барах… Вы знаете только один способ понравиться — переспать, на что-то большее кишка тонка. Знаешь, я с трудом представляю себе свою мать, которая с кем-то трахается, чтобы отцу, например, что-то такое доказать. Да неужели ты думаешь, что я не считал тебя сексуальной, красивой, умной, с чувством юмора, что, выбрав тебя, я сомневался, что ты понравишься и подметальщику двора из Египта?.. — А сейчас уже не считаешь? — спросила я, залпом допивая коктейль. — Нет, — ответил он. — Я вижу, что ты красивая, у тебя отличный загар, в отличие от меня, но ты — что-то вроде места общего пользования. Можно ведь любовно выбирать унитаз в свою собственную квартиру, но в общественном туалете даже самый классный толчок не вызовет желания остаться на нем навсегда… После всего, что здесь произошло, ты для меня как будто исчезла, осталась только оболочка, и, не поверишь, даже если ты начнешь мне сосать, у меня на тебя не встанет. Просто из-за несоответствия привычки и открывшегося внутреннего содержания. — И что же мне теперь делать? — поинтересовалась я. — Извини, дорогая, у меня нет носового платка. В аэропорту Хургады Гриша спьяну преподнес мне дешевую покосившуюся чашку с букетом каких-то поникших цветов, этим подарком, видимо, закрепляя мое новое жизненное качество. Больше мы не встречались. Так завершились единственные серьезные отношения в моей жизни. Не могу сказать, что, вернувшись в Москву, я сильно переживала о случившемся. Скорее даже наоборот. Я чувствовала какое-то подлое облегчение. Моя вселенная, когда из нее исчез Гриша, вновь стала одинокой, с элементами отчаяния, но при этом логичной. Все было на своих местах, и никто не мог доставить мне внезапные страдания. Кроме, конечно, мамы, но она этим правом обладала столь долгие годы, что я и не мыслила о возможности отчуждения. Через пару дней после возвращения мама пригласила меня на обед и «поболтать». На тот момент у нее наклевывалось сожительство с каким-то спившимся вдовцом, и мама была крайне воодушевлена открывшимися перспективами. Когда я пришла и села за стол в нашей кухне, где практически ничего, даже посуда, не изменилось со времен моего детства, мама строго на меня посмотрела и сказала: — Пожалуйста, расскажи мне, что случилось. Я пожала плечами: — Да ничего не случилось. Все как всегда. — Но… — начала мама. — Мам, — сказала я, — ну а чем все это могло закончиться? Чем? Счастливым замужеством, рождением ребенка? Неужели ты не понимаешь, что все это — полный бред и херня. Ты постоянно выходишь замуж, приманиваешь каких-то мужиков, и я искренне поражаюсь, как ты находишь в себе силы верить в то, что все может закончиться хорошо? Откуда эта вера, мама? На что вообще тут можно надеяться? После этой поездки я поняла одно: мне не нужен мужчина. — Ты в своем уме? — воскликнула мама. — Да, в своем. Единственная приемлемая для меня форма отношений с ними — секс, а в остальное время они меня утомляют. — Ты ему изменила! — догадалась мама. Я вздохнула: — И не один раз. Мама окинула меня презрительным взглядом и затарабанила пальцами по столу. — Ты просто никогда не любила, — изрекла она наконец. — А ты любила! Отца, да? Страшно вспомнить, как вы были счастливы! Мама нахмурилась и замолчала. В 12.50 Самолетов подходит к моему столу и, интимно наклонившись, спрашивает: — Слушай, а может… в «Макдоналдс», а? — Да! — с жаром отвечаю я. — Я уже месяц об этом мечтаю. Самолетов смеется. На улице жара. Мы идем по улице Гиляровского до «Макдоналдса», потом стоим минут семь в очереди, после чего получаем по подносу с гамбургерами, ставим их на стол, и Дима убегает в туалет мыть в руки. Такая уж у него фобия — микробы. Как-то он мне признался, что, помыв руки, может очень долго стоять у двери в туалет, пока кто-нибудь ее не откроет. Потому что сам Дима не желает ее открывать, не желает прикасаться к ручке, чтобы не умножать число микробов на руках. Наконец он возвращается из сортира, и мы начинаем есть. Я откусываю от биг-мака и разглядываю вид из окна. — Ты какая-то сегодня мечтательная, — говорит он с набитым ртом. Я откладываю биг-мак. — Знаешь, я мечтаю стать полной дебилкой, ни о чем не думать, воспринимать жизнь, которой я живу, как безусловную данность, вообще ни о чем не париться. Найти мужчину, который бы просто чем-то занимался, ну, такого, который дома в трениках и драных носках, и чтобы смотреть с ним по вечерам телик… — Сериал «Счастливы вместе»? — уточняет Дима и тоже зачем-то откладывает биг-мак. — Я думаю, если бы я была дебилкой, я бы не смотрела «Счастливы вместе», — отвечаю я, — там много иронии. Какой-нибудь сериал по каналу РТР — «Дикий ангел», «Любовь или ненависть», что-то такое… — Я продолжаю мечтать: — Я бы не волновалась по поводу работы, потому что какая разница, какая у тебя работа? Главное, что есть мужик и, типа того, любовь. Наверное, я просто хотела бы, чтобы те вопросы по поводу жизни, которые постоянно разрывают мне мозг, перестали бы меня интересовать. Я бы перестала видеть в них смысл и вообще видеть их… — Ладно, зайка, давай поедим, — предлагает Самолетов. Я киваю и послушно возвращаюсь к биг-маку. Поев до некоторого даже отвращения к себе, мы поднимаемся из-за стола и идем обратно к офису. Наш путь пролегает мимо бассейна, двух супермаркетов, парка. Ближе к парку Самолетов вдруг говорит: — Я тоже всегда хотел стать дебилом. Из нас могла бы получиться отличная пара. Я бы работал по фигу на какой работе, а в свободное время стремился бы в гараж. Ну, как это обычно говорится — с мужиками посидеть, попить пивка… Я решила не реагировать на этот пассаж — что тут скажешь? Очевидно, что меня угнетает любое постоянство, кроме того, которое я сама себе гарантирую. Мы всего лишь сходили вместе пообедать, а Самолетов уже надоел мне так, как будто мы прожили год на необитаемом острове. Он указывает на лавочку перед входом в офис: — Может, покурим? — Мне что-то не хочется. В журнале, куда я сбежала из Гришиной газеты, я познакомилась со Смоляком. Я заведовала отделом культуры, а он был внештатным корреспондентом, крайне озабоченным культурными темами, и заодно фотографом. В общем-то, наше сближение произошло на почве фотоискусства, потому что Смоляк постоянно меня щелкал и вывешивал фотографии в своем блоге. Благодаря ему я стала почти популярной. Он был очень трогательным и одновременно бесконечно порочным. Разбухнувший до почти американских размеров на кока-коле и бутербродах с белым хлебом, Смоляк в начале знакомства всегда стеснялся своей полноты и, вставая, скажем, из-за стола, очень по-женски натягивал на необъятный зад толстовку — в потрясающей вере, что она скроет плотские излишества. Стригся он под пажа, и его пшеничные, чуть вьющиеся локоны обрамляли розовое лицо младенца из фильмов ужасов. Мне было совершенно безразлично, как Смоляк выглядит, как стрижется, сколько пьет. Я принимала его материалы, с удовольствием рассматривала фотки, а потом мы часами обсуждали книжные новинки и сериалы, которые на тот момент смотрели. Постепенно я узнала, что Смоляк жил в Питере, но переехал в Москву, потому что здесь у него случилась большая любовь. — Даже не знаю, радоваться мне за тебя или грустить, — сказала я. Смоляк брезгливо махнул рукой. — А ты кого-нибудь любишь? — спросил он вдруг, рассчитывая, видимо, на ответную откровенность. Сначала я думала отшутиться, но потом вдруг одним махом выложила ему про Гришу, арабов и про все прочее, с моей точки зрения исключавшее для меня возможность кого-то любить. — А я вообще-то пидор, — сказал Смоляк. — Правда? — оживилась я. — Я ни разу не спал с женщиной, — понизив голос, подтвердил он, — меня тошнит от одной мысли об этом. — То есть ты влюблен в парня? — уточнила я, сопоставив факты. — Да, — грустно вздохнул Смоляк, — его зовут Ваня. — Хорошее русское имя… — протянула я. Облегчив душу, Смоляк пригласил меня пообедать. В соседнем здании с тем, которое занимал журнал, располагалось кафе, собиравшее всю местную алкашню по той причине, что там наливали самую дешевую водку. Приходя в это и любое другое заведение, Смоляк всегда заказывал борщ. Он вообще был чужд всякого жеманства и называл себя «русским пидором» — пил водку, дрался, блевал. Никогда не интересовался типично гомосексуальными процедурами, вроде маникюра или массажа. — А чем вы занимаетесь с этим Ваней? — спросила я, когда мы уселись за обеденный стол и Смоляк опрокинул первую, стартовую рюмку. — Ну чем-чем… — Он пригладил растрепавшиеся патлы. — Чем ты со своими мужиками занимаешься? — Много чем, — я не дала себя так просто развести, — иногда мы просто сидим рядом на диване и смотрим телевизор. — Ваня, он очень мерзкий, — начал Смоляк, шумно отхлебывая борщ, — лживый, капризный, как настоящая баба, хотя сосу у него всегда только я. Он ни разу не взял у меня в рот! Ни разу! С соседнего столика на нас недобро покосились какие-то татуированные маргиналы. — Наверное, ты его больше любишь, чем он тебя, — предположила я. — Наверное, — не стал спорить Смоляк, — но эта любовь делает меня очень несчастным. Настоящих пидоров не так уж и много, в этом вся проблема. Такие как Ваня, они не настоящие. Они просто маленькие протестные мальчики, которые думают, что однополая связь добавит их образу скандальности. Это полная херня. Я знаю, что ему нравятся девки и он спит с ними, как он думает, втайне от меня. Он меня бросит скоро, и я сойду с ума. — Ну зачем, Паша? — Я погладила его по руке. — Все будет хорошо, ты встретишь кого-нибудь другого… — Другого?.. — Смоляк уставился на меня повлажневшими выпуклыми глазами и снова выпил водки. — Знаешь, когда мне было четырнадцать лет, я каждый вечер стоял у общественного туалета в Катькином садике и ждал, пока меня снимет какой-нибудь дядя, выебет в жопу и даст немного денег. И я больше так не хочу. — Ну… — я помедлила. — Мне кажется, отношения, замешанные исключительно на оральном сексе, они какие-то неглубокие… — Секс придумали бабы, — отмахнулся Смоляк, — мужику важно просто кончить. Спустя короткое время наша странная связь переросла в настоящую дружбу. Смоляк часто гостил у меня дома, мы шатались по барам, посещали кинотеатры и выставки современного искусства, даже ездили вместе покупать одежду. Однажды в конце лета мы вывалились ночью из «Билингвы» и пошли гулять по Чистопрудному бульвару. Смоляк был основательно пьян, а я, что называется, подшофе. Мы шли под ручку, чтобы не упасть. Было тихо и пустынно. Обсуждалась перспектива моего визита в Питер, где Смоляк обещался провести меня по самым злачным местам и познакомить с самыми жуткими отбросами общества. — Знаешь, — вдруг сказал он, сжав мою руку, — самое непереносимое в мире — это одиночество. Можно сколько угодно корчить из себя такого крутого персонажа, делать вид, что тебе наплевать, но когда ты все время один, совершенно один, это просто пиздец. Это так крышу рвет, что страшно. Я думаю, ад — это одиночество. Я знаешь как представляю ад? Как будто в полной пустоте на цепях висит больничная койка, и вокруг темнота, и только страшные крики и шорохи. А ты сидишь на этой койке, и тебе некуда деться, и никого рядом нет, и никогда не будет. И так — вечность. — И даже книг нету? — зачем-то спросила я. — Ничего нет, — категорично ответил Смоляк. — С книгами-то это был бы не ад, а рай! Хотя хреновый какой-то рай, конечно… — А какой должен быть рай? — заинтересовалась я. — А ты как себе представляешь? — Рай? — я запнулась. — Ну, я думаю, это такое место, где всегда есть надежда. Море есть, и ты живешь в таком красивом белом доме, с верандой, там стеклянные двери, и у тебя куча возможностей. И каждый день разный. Можешь пойти погулять с собакой, побросать ей палку, искупаться, позагорать… Можешь пойти в гости к тому, кто живет по соседству. Или просто сесть в машину и куда-нибудь уехать, с кем-нибудь познакомиться. Каждый день что-то новое… — Да, это здорово, — согласился Смоляк. — Я бы хотел тебя навещать в раю. Мы засмеялись, посмотрели друг на друга и вдруг начали целоваться взасос. Это происходило почему-то напротив кинотеатра «Ролан», откуда выходили любители позднего сеанса, ошеломленные силой искусства. — Как ты здорово целуешься! — одобрил Смоляк, отрываясь от моего рта. — Спасибо, — я скромно потупилась. Мы взялись за руки и продолжили свой бессмысленный маршрут. На пересечении Трубной площади и Петровки Смоляк сказал: — Это и есть одиночество. Поцелуи от одиночества, секс от одиночества, совместная жизнь от одиночества. Совсем не исключаю, что через пару лет я начну за тобой бегать и умолять выйти за меня замуж и родить ребенка. Я ничего не ответила. Потом мы решили, что поездка на такси до Отрадного, где Смоляк временно обитал, обойдется в копеечку, и пошли ночевать ко мне. Мы спали всю ночь в одной кровати, и никакого намека на секс между нами не было. В 16.12 в наш отсек ворвалась Даша Суховей, Катина секретарша. Она улыбалась во весь рот и выглядела такой радостной, словно только что ей сообщили, что отныне она будет кончать на каждой станции метро, вне зависимости от желания и времени суток. — Девчонки! — воскликнула Даша. — Письма «Дома-2» принесли! — Только не это! — закатил глаза Левин. Через несколько минут мой стол оказался завален разнокалиберными конвертами, в которых ждали своего часа послания участникам «Дома-2» от самых разных, но, увы, одинаково сумасшедших людей. Многодетные домохозяйки, солдаты, заключенные, пенсионеры, продавцы, летчики, моряки, балерины, офисные менеджеры и подростки — все они зачем-то писали в «Дом-2». А читать их безграмотный бред приходилось мне. Впрочем, у любой медали, как и у любой работы, две стороны. Иногда в письмах содержалось нечто настолько выламывающееся из общепринятых рамок, что мы всем департаментом в буквальном смысле слова катались по полу. На это и был расчет — найти в куче обычного, неинтересного, сумасшедшего говна настоящую шизофреническую жемчужину. — Живержеева! — заорала из своего отсека Лиза Морозова. — Не начинай, умоляю, без меня! Я бегу к тебе! Щас, минуту! — И без меня тоже! — присоединилась из-за стенки Глаша. — Хорошо, я пока пописаю пойду, — сообщила я. — Спасибо за информацию, — буркнул Дима. — Не нравится — наушники надень! — быстро осадила его Чапайкина. Когда я вернулась из туалета, в нашем закутке было не продохнуть. Люба с интересом рассматривала собравшихся, поедая сладкую соломку. — Кати нет? — на всякий случай спросила я у Морозовой. Она довольно покачала головой. — Итак! — Жестом фокусника я вытащила из вороха писем один конверт и поднесла его к глазам. — Нам пишет Курочкина Галина Степановна из города Волжский Волгоградской области! Письмо адресовано телевидению, видимо, в целом, а в частности — руководителю проекта «Дом-2». Поехали! «Ритачка, милая девочка! Пожалуста не старайся построить отношения с Кузей. Он настоящий придурак, скотина…» Девицы захихикали. «…Ты такая красивая девочка, а Кузя, как он к тебе относился?! Ты отдала ему свою невинность, а он подлец тебя изменил с какой-то бабой. Рита он тебя не любит и никого он не любит. В том числе и тебя…» — Скучновато как-то, — прокомментировала я. — Может, про еблю будет? — с надеждой спросила Аня. — Ну, посмотрим, что там дальше: «…А когда вы расстались он про тебя такие гадости говорил, что ты для любова мужика ноги можешь раздвинуть. Какой он гадкий. А сейчас он хочет, т. е. его злость берет что ты ушла к Андрею, и у него злость отомстить тебе. Подальше от него, заочно целуем тебя дорогая милая девочка…» — Пиздец, — хрустнула соломкой Люба. — Вот для этих людей вы и работаете! — зачем-то сказал Левин. — Ой, Жень, да пошел ты в жопу! Надоел уже! — прикрикнула Глаша. — Ладно, давайте следующее. Следующее письмо читала Морозова: «Степан, привет! Вы организовали новую группу. Мне очень нравятся девчёнки, входящие в нее. Я сочинила для них стихи. Можете использовать их как основу, менять слова и т. д. и т. п. Но вначале продлить ваш гимн „Законы любви“, добавив 4 куплета: Зреет во мне непонятное светлое чувство. Ночью не сплю — мечты овладели мной. Кто же, ну кто моя половинка вторая? Где же, ну где и когда я встречусь с тобой?..» Все это было настолько чудовищно, что мы даже не перебивали Морозову. Она уверенно продолжала чтение: Где же ты, где, мое ненаглядное чудо? Как ты проводишь все дни без меня? Скоро ль увижу тебя и услышу? Скоро ль закончится жизнь без тебя? Вот и свершилось: тебя я впервые увидел, Сердце забилось, как бешеное, в груди. Вот наконец-то мы вместе, и я ощущаю Руки твои и нежные губы твои. Встретились мы — и солнце сияет ярче. Целую тебя — и страсть будоражит кровь. Ласкаю тебя — и счастье брызжет фонтаном… Я не выдержала и заржала во весь голос. Морозова от смеха выронила письмо на пол. Даже Самолетов крякнул за стенкой. — Боже… — я истерически тряслась в кресле. — Это какой-то публичный онанизм… Отсмеявшись, мы продолжили чтение стихов. Следующее творение предназначалось Даше Черных, тупой девке из Балаково, которая пришла в «Дом-2» девственницей. По крайней мере, так гласила легенда. — Ну-с, — Морозова откашлялась, — для Даши Черных. Пришла я сюда девчонкой наивной, Слушала и верила многим злым словам, И прошло полгода, прежде чем я встретила Чудо настоящее, что не снилось вам. Мачо мой гламурный, Самый ты красивый, Самый ты любимый, Верный самый ты. Завлекают пусть тебя Истринские ведьмы. Знаю, не предашь ты мои мечты. Плакала, страдала, Прежде чем нашла тебя, — Ссорилась с одним, Спорила с другим, И, как видно стало, Многим доказала: Есть здесь кое-что (покрутить пальчиком у виска), Хоть блондинка я. Буду тебя слушать, Буду тебе верить, И обед готовить, Гладить, мыть полы. Знаю, улыбнешься, Знаю, ты оценишь, И на крыльях в небо Унесемся мы… Сквозь дикий хохот пробивался недовольный басок Самолетова. — Девушки, — бубнил Дима, — ну хватит уже, правда. Мне работать надо… — Щас, Дим, последнее, щас! — задыхаясь, пообещала Морозова и снова схватилась за письмо: Всяко бывает у нас порою, И не всегда жизнь звучит в унисон. Только в тебя я верю и знаю, Что прозвучит еще наш вальс «Бостон». О себе: Я, Погорелова Татьяна, бывшая стюардесса, сейчас на пенсии. Но проект «Дом-2» мне нравится, и я приглашаю новую группу в гости по адресу: Ашхабад, ул. Кемине, д. 57, кв. 18. Тел. 27–04–47. У нас шикарный город, и я сама буду вашим гидом. Если пригласите — я тоже к вам заеду… Смеяться никто уже не мог. Мы просто тихо выли, откинувшись на спинки офисных кресел. — Очень смешно! — не успокаивался излишне работящий Дима. — Больные люди пишут, а они сидят и ржут! — Дим, не занудствуй, — попросила я. — А что нам, плакать, что ли? — вступила Люба. — Мне лично от того, что вы читаете, больше плакать хочется! — обозначил свою позицию Самолетов. — Ой, да че ты докопался, Дим? — Лиза Морозова аккуратно сложила письмо со стихами и засунула его обратно в конверт. — Мы что, не можем полчасика посидеть, расслабиться? — Вы так расслабляетесь? — поинтересовался Самолетов. — Да, говорящая стена! — хихикнула Лиза. — Может, вам профориентацию сменить? Устройтесь санитарками в психушку, целыми днями расслабляться будете, — проворчал Дима. — Святая Живержеева! — воскликнула, поднимаясь с кресла, Глаша. — Как ты здесь сидишь?! Ваня бросил Смоляка в конце сентября. Против ожиданий, катализатором неизбежного процесса стала не девица, а какой-то Ванин однокурсник по фамилии Лаврентьев. Смоляк собирался его убить. — Ты бы видела этого урода! — рыдал он у меня на кухне, то и дело опрокидывая стопки с водкой, которые я ему заботливо наполняла. — Это такое чмо! Просто уродское ничтожество, поганый гомосек! Какой-то полулысый, в очках! Ты можешь себе представить, Саша, он в очках! И называет сам себя Лаврентий. И этот дебил Ваня тоже так его называет! Они, оказывается, уже полтора месяца трахаются, два ублюдка. Господи, за что ты так меня наказываешь?! — Смоляк воздел руки к окну, за которым уже начало темнеть. — За что?!! — Паш, ну все, все, — я ласково взяла Смоляка за руки, — не надо так убиваться. Он тебя никогда не стоил, он действительно дебил. Не знаю, утешит тебя это или нет, но если бы ты не был гомиком, я бы была только с тобой. Мне ни с кем никогда так легко и хорошо не было. — Спасибо, Живержеева, хорошая моя, — Смоляк начал целовать мою ладонь, заодно орошая ее слезами, — ты мой самый лучший друг, почему ты не мальчик? Ты была бы таким красивым мальчиком!.. Добрым, веселым… А я просто вонючий жирный неудачник. У меня всю жизнь была и будет такая хуйня с такими вот Ванями и Лаврентиями. Я ни на что не годен, ни на что! И никому не нужен. Даже тебе, моя милая. Я уеду в свой сраный Питер, где вообще нет ни одного нормального человека, одни психопаты, и ты обо мне забудешь, я знаю, так и будет!.. — Никогда я о тебе не забуду! — возражала я. — Мы с тобой никогда уже не расстанемся, мы всегда будем дружить, ездить друг к другу, звонить. Я же по тебе все время скучаю. — И я по тебе тоже! — Смоляк выпил еще водки и полноценно, как старая толстая баба, получившая похоронку, зарыдал. — Да что ж такое! — в сердцах воскликнула я. — Все, все! — Смоляк яростно тер глаза кулаками. — Я больше не буду плакать. Что ты там рассказывала про Египет? Вот, я поеду в Египет, и пусть меня там ебут арабы. Как ты думаешь, они будут меня ебать? — Не знаю… — протянула я с сомнением. — Ну, ничего! Даже когда арабы отвернутся от Павла Смоляка и скажут: убирайся на хуй, свинья раздолбанная, даже тогда у меня останется надежда. Я вернусь в туалет, я так решил. Завтра пойду и куплю билет до Питера, меня в этом проклятом городе уже ничего не держит. В таком духе мы беседовали еще четверть часа, пока Смоляк не заснул за столом. Я убрала водку и открыла на кухне форточку. А потом пошла спать. Что касается Смоляка, то он просыпался несколько раз за ночь, заново нажирался и звонил то Ване с рыданиями, то Лаврентию с угрозами. Под утро он переполз ко мне и, дыша затхлой сладковатой смесью водки и кока-колы, начал исповедоваться. — Саш, ты спишь? — спросил Смоляк, усаживаясь рядом со мной на кровать. — Нет, благодаря тебе, — ответила я, зевая. — Я чувствую, еще немного, и я сойду с ума, — серьезно сказал Смоляк. — Меня что-то пожирает изнутри. Мне все время снится, как на меня падает огромная плита и давит меня. Я лежу под ней и не могу пошевелиться. — Это любовь, Смоляк. Так надо было бы сказать, если бы мы не жили своей сраной жизнью, а играли в романтической комедии. Ну или в мелодраме. — И что мне делать? — Смоляк тупо на меня уставился. Все говорило о том, что с минуты на минуту он опять начнет плакать. Меня это почему-то ужасно разъярило. — Да откуда я знаю?! — закричала я. — Как ты можешь спрашивать об этом у меня? У меня?! Посмотри на меня! Ты же не станешь спрашивать у пьяного бомжа на вокзале, как тебе разбогатеть и править миром, почему ты спрашиваешь у меня совета, что делать с любовью? Я — больной и глубоко несчастный человек, на меня западают одни стареющие извращенцы, и так было всегда, я никогда не могла построить отношения ни с одним мужчиной, и, видимо, никогда не смогу. Какую жизненную мудрость ты хочешь от меня услышать? Меня никто никогда не любил, меня только имели и трахали, и я совершенно не представляю, что с этим делать дальше… В моей жизни, судя по всему, был и есть только один мужчина. Его зовут Алексей Николаевич, хотя я не знаю, жив ли он вообще. Дня не проходит, чтобы я его не вспомнила… Иногда я ползу в пробке и вспоминаю его в таких подробностях, как будто все это было вчера. И как он выглядел, и какой у него был свитер, и как пах его одеколон… И ты не представляешь, в такие моменты мне так хочется его найти, посмотреть на него… Я даже подумывала, не воспользоваться ли мне «Одноклассниками». Если сейчас он на свободе, то вряд ли пренебрег этим замечательным сайтом съема. И чем дольше я о нем думаю, Паша, тем больше мне кажется, что я просто спятила, реально спятила. — Первая любовь? — по щекам Смоляка потекли слезы. Я тоже расплакалась. Мы обнялись и рыдали в кровати в пять утра. Так продолжалось минут десять, а потом я сказала: — Принеси сюда водку, я, пожалуй, тоже нажрусь. В 18.13 я вынимаю из ушей наушники, чтобы слышать, что происходит. Глаша Пастухова встает из-за своего стола со словами: «Я бы, может, и поработала еще, но… не могу!» — и начинает променад по open space. Вечерами у нас воцаряется напряженная, но вполне целомудренная атмосфера. В течение дня ты выслушиваешь такой шквал сексуальных намеков, что просто перестаешь на них реагировать. Становишься настоящим мастером словесной игры, этакого бессмысленного, но забавного пинг-понга, мгновенно переводящего любое общение на секс. Вот как сейчас, например. Левин, потягиваясь, берет из лежащей на его столе пачки сигарету и провозглашает: — Пойду я покурю. — Женя, — говорю я, — возьми меня! — Взять тебя? — с нажимом на первое слово переспрашивает Левин. — Курить, Женя! После перекура с Левиным я возвращаюсь на свое место и обнаруживаю там Глашу с массажной щеткой в руках. — Не надо смотреть с таким страхом на это… — Глаша угрожающе замахивается щеткой. — Живержеева, я решила заплести тебе косички! — Ура! — Я с готовностью сажусь в кресло и распускаю волосы. Глаша принимается их тщательно расчесывать, она у нас настоящий мастер косичек. Может заплести и корону, и колосок, и вообще все что угодно. — А потом мне! Можно, да? — просит Анька. — Можно, — благосклонно говорит Глаша и начинает заплетать мои волосы. Заслышав будуарные разговоры, из-за стенки выходит Самолетов. — Что тут у нас? — интересуется он, глядя на меня с каким-то опасливым восхищением. — Косички? — Вообще-то мы с тобой не разговариваем, — отвечает Глаша, — но если ты хочешь хоть чуть-чуть загладить свою вину, сходи к Даше и попроси у нее резинки от денег. Мне нужны резинки. — Резинки? — вступает Левин. — У меня, кажется, есть. Дима с выражением кристального недоумения на лице идет к Суховей за резинками. Через минуту он возвращается, аккуратно кладет рядом с клавиатурой целый моток и осторожно спрашивает, снова глядя на меня: — А почему вы со мной не разговариваете? — Он еще спрашивает! — Глаша закончила одну косичку и принялась за вторую. — Сиди ровно! — прикрикнула она на меня. — Саш… — А что ты нас разогнал? — говорю я. — Еще таким тоном! «Девушки, у меня много работы! Устройтесь санитарками в психушку!» — Но… — Самолетов покраснел, как будто признавался в чем-то неприличном. — У меня и правда много работы было… Ну, прости меня… — Прости-те, — поправляет Глаша. — Такое ощущение, что, кроме Живержеевой, здесь никого нет. — Дима! — снова подает голос Левин. — Не связывайся с Живержеевой! Она тебя погубит! Все смеются. Я нахожу в себе силы для достойного ответа Левину. — Дима, — говорю я, — не слушай Женю, он просто ревнует. — Еще как ревнует! — не отрываясь от телефонного разговора с Ижевском, вставляет Лиза Морозова. — Да, Дим, — Глаша кокетливо осматривает наведенную на моей голове красоту, — когда ты в отпуске был, он отсюда просто не вылезал. Люба с Анькой уже не знали, как его отогнать. — Вот… — Дима грустно разводит руками. — Еще друг называется… — Дружба дружбой, — смеется Левин, — а Живержеева врозь. Тем более, Дим, давай смотреть правде в лицо: мы с ней люди образованные, книжки читали, а ты… О чем ты с ней говорить-то будешь? — А вы не подеретесь? — с интересом спрашивает Аня. — А зачем мне с ней говорить? — Самолетов присел на краешек моего стола, видимо, чтобы лучше видеть Женю. — И так справлюсь. — Ну, Бог тебе в помощь, Дима, — Левин пораженно разводит руками, — справиться с Живержеевой… Я закрываю почту и перевожу компьютер в режим сна. — Спасибо мальчикам за представление, а девочкам за красоту, — говорю я, бросаю мобильный в сумку и встаю из-за стола. — Я, пожалуй, пошла. Я выхожу из офиса и иду к машине. Нахожу в сумке ключи, нажимаю на брелок сигнализации, и мой автомобиль мигает, приветствуя хозяйку. — Привет, дорогой, — говорю я, вставляя ключ в зажигание, — как ты? Все хорошо? Не скрою, я частенько разговариваю с машиной, но мне кажется, мой случай все равно не такой тяжелый, как у Любы, которая общается со своей сумкой. Я выезжаю на Третье кольцо, которое в этот тревожный для Москвы час удивительно свободно. Небольшой затор случился только после съезда на Большую Филевскую улицу, там была авария. Я позвонила Смоляку. — Привет, моя хорошая! — отозвался он после третьего гудка. — Привет! — сказала я. — Как ты поживаешь? — В глобальном смысле хуево, но я уже не обращаю на это внимания. Когда ты приедешь в Питер? — На ближайшие праздники, — обещаю я, — когда будет три выходных. Обязательно приеду. — Давай, — одобряет Смоляк, — я с новым мальчиком познакомился, тебе будет любопытно… Он жутко красивый. — Да ну? — Правда! И к тому же он би. — Ты готов уступить по дружбе? — смеюсь я. — Тебе — все что угодно. — Ок, теперь я точно приеду. Все, целую. — Пока! — говорит Смоляк. Дома я раздеваюсь, смываю косметику, пью чай и персен. Я ложусь в кровать и читаю десять страниц крайне полезной психологической книги «Бегущая с волками». Перед тем как выключить свет, я вдруг обращаю внимание на диск с фильмами Романа Полански, который уже три месяца лежит на тумбочке. К своему стыду, я не видела ни одного фильма Романа Полански, кроме «Горькой луны». Но я не хочу смотреть другие. Мне просто неинтересно. ЧЕТВЕРГ В 8 утра звенит будильник. Я перевожу его на повтор, но не дожидаюсь второго сигнала и встаю. Я иду в ванную, умываюсь, чищу зубы и причесываюсь. Закончив с этими процедурами, иду на кухню и ставлю на плиту чайник. Сегодня я, пожалуй, поджарю себе яичницу. Я взгромождаю на конфорку сковородку, бросаю в нее кусочек сливочного масла и смотрю, как оно плавится. Перед тем как разбить яйца, я пару минут развлекаюсь, сжимая их в обеих руках. Как ни сжимай яйцо, хоть до вспухших жил, оно никогда не треснет. Так оно спроектировано, и это одна из величайших загадок природы. Вторая величайшая загадка природы — это моя голова, в которой со вчерашнего дня вновь обосновались мысли о Самолетове. Это уже настолько не смешно, что самое время попробовать извлечь из этого какую-то выгоду. Надо бы мне влюбиться в Самолетова посерьезней. С надрывом, с ночными истерическими звонками, с порезанными венами. Тогда мои чувства станут заметны для окружающих и меня будут жалеть. Все мои никчемность, бездарность и глупость будут раз и навсегда объяснены любовью к Диме. Бедная Саша, скажет Лиза Морозова, из-за этого идиота Самолетова она и замуж не вышла, и детей не родила! Все ждала и надеялась, бедная девочка! Да, ответит ей Глаша Пастухова, не повезло. Давно пора признаться себе в том, что чувства для меня — форма досуга. Мне чертовски скучно жить в этом бесконечном одиночестве, на работе и дома. У меня нет никаких увлечений, я не путешествую, не прыгаю с парашютом, не пишу картин, не леплю уродских кукол из пластика, я аморфна, инертна и пассивна. С учетом всех этих особенностей моей личности безответная любовь к Самолетову, в тридцать пять лет занимающему на СЛК почетную должность фоторедактора с астрономическим окладом в сорок тысяч рублей, еще не самое худшее. Видимо, любой коллектив, в котором задействованы мужчины и женщины, развивается по принципу «Дома-2». Тебе могут поначалу совсем не нравиться твои коллеги, но деваться совершенно некуда. И, проводя с ними вместе по сорок пять часов в неделю, волей-неволей в кого-нибудь влюбишься. Я беру спонжиком немного тонального крема и распределяю его на лице. Прекрасно. Теперь займемся глазами — через каких-то пару минут они засияют под воздействием светоотражающих теней. Немного румян, тушь, и я просто картинка. Начало десятого, а на улице уже вязкая, липкая жара. Я надеваю черный топик на бретельках и джинсовую мини-юбку, в которой лучше не наклоняться. Ну, вот и все — вперед, Живержеева, пиздуй трудиться во славу «Дома-2»! В 10.17 я появляюсь в open space и застаю своих замечательных сослуживцев в состоянии легкого ажиотажа. — Ну наконец-то! — кричит мне Глаша. — Не раздевайся, сейчас на «Дом-2» с Димкой поедешь. — Не раздеваться? — удивляюсь я, притормаживая. — Раздевайся, Живержеева, раздевайся! — подталкивает меня в спину Женя Левин. — Блин, чего у вас происходит? — спрашиваю я Аньку. Она не успевает мне ответить, потому что из-за стенки выпрыгивает Самолетов, с которым мы, по словам Глаши, должны немедленно уехать на Истру. — В «Доме-2» построили курятник! — задыхаясь от смеха, сообщает Дима. — Надо съездить, сфоткать, а тебе написать, соответственно. — Там и курицы есть? — Да. Очень породистые. И три петуха. — Ладно, — говорю я, — заодно у экстрасенса интервью возьму. Представляете, туда экстрасенс пришел. В песцовой шапке. — Я через три минуты буду готов, — сообщает Дима. Он и впрямь за три минуты собрал все свои вспышки, батарейки и штативы, мы вышли из офиса, сели в мою машину и поехали в «Дом-2». Находясь со мной наедине, Самолетов являл своего рода образчик нелогичного поведения. И этот раз не обещал стать исключением. После нашего замечательного свидания нормальным для Самолетова было бы избегать меня, свести общение на минимум, а в случае таких вот поездок, от которых не отвертеться, говорить о посторонних предметах. Их немало: погода, кино, Люба Журкина. Но вместо этого он сообщает: — Саша, ты сегодня как-то особенно хороша, просто глаз не отвести. — Смотри, я разрешаю, — говорю я с улыбкой. Самолетов на этом не останавливается и делает совсем уж неожиданное предложение: — Слушай, зайка, а давай летом съездим с тобой на «Дом-2», купим поесть, выпить, позагораем там на берегу… Ты как? Я думаю, Третьяков тебе не откажет в этой маленькой просьбе. — Отличная идея, — говорю я. Может быть, ему просто доставляет удовольствие изводить меня? Чтобы я сначала озадачила Третьякова странной информацией из серии: «Миш, а можно мы с фотографом у вас тут поваляемся на одеяле? Мы не помешаем съемочному процессу» — потом бы с похабным хихиканьем переодевалась в купальник, а потом разлеглась под солнцем, а он бы на меня пялился. И после всего этого принялся бы меня уверять, что я неправильно истолковала его дружеские знаки внимания. Действительно, это у меня не все в порядке с головой — когда тебе делают такого рода предложения, просто невозможно представить, что здесь замешана личная симпатия. — …и на работу мы уже не вернемся, — углубляется в мечты Самолетов. — Это же просто чудесно. Солнце, свежий воздух, твоя неземная красота… — Пиво еще, — добавляю я. — И пиво! Поехали, а? — Да поедем, Дим. Что ты волнуешься? В «Доме-2», как всегда, царил неуправляемый и неконтролируемый пиздец. От шлагбаума я позвонила Третьякову, чтобы обрадовать его чудесной новостью: мы приехали. — Да! Да! Да, Саша! — проорал Третьяков. — Иди, делай что хочешь. Я тебе нужен? — Ну… — я замялась, побоявшись оскорбить его бодрым «нет». И сказала: — Нет. — Очень жаль, — сказал Третьяков, — но я равно приду. Я засмеялась: — Миша, видеть вас — это такое счастье. Самолетов недовольно на меня покосился. Мы зашли в периметр и сразу увидели Третьякова, который ругался с оператором по поводу какого-то шнура, перегрызенного собакой. — Какого хуя она свою собаку выпускает? — спрашивал оператор, грустно глядя на обглоданные ошметки. — Знаете, сколько этот провод стоит? — Знаю, — отвечал Третьяков, — не хрен оставлять его во дворе. — Здравствуйте, — улыбнулась я, — а где курятник? Третьяков махнул рукой в сторону покосившейся сараюшки, в которой бились о стены всполошенные куры. — Каких-то больных кур привезли, — пожаловался он, — они вообще ни на секунду не затыкаются. — Надо, наверное, отделить от них петуха, — посоветовала я. — А куда я его отделю? — удивился Третьяков. — К себе, что ли, в аппаратную? Хотя это идея… — Миш, можно позвать человек семь любых участников, чтобы они с курами сфотографировались? И экстрасенса, мне с ним поговорить надо. Третьяков кивнул и удалился выполнять задание. В течение следующего часа Дима сидел в шатающемся курятнике с девками из «Дома-2», которые визжали, рыдали и боялись взять куриц в руки. Наконец из общей кудахтавшей массы удалось вычленить одну рябу в предсмертном состоянии, которая ни на что не реагировала и спокойно давала себя взять. Я, сгибаясь пополам от истерического хохота, беседовала с совершенно сумасшедшим пареньком, который стоял на солнцепеке в меховой шапке и рассказывал мне про астрал. Неподалеку столпились более вменяемые участники «Дома-2» и операторы, наблюдавшие за этим стихийным шоу. — Саш, попроси Рустама позвать! — рявкнул Дима из курятника. — Подожди, у меня интервью! — крикнула я в ответ. — Не волнуйтесь, — подобострастно сказал молоденький администратор, — сейчас я его приведу. — Продолжай, — я включила диктофон и сунула его под нос экстрасенсу. — А о чем я говорил? — спросил он. — Про то, как ты используешь магию, чтобы добиться благосклонности Ермаковой. — А! Да, я собираюсь провести над Надеждой Ермаковой магический ритуал. Я не могу раскрывать какой, но скажу, что я выйду из своего тела и войду в тело Надежды Ермаковой… — А зачем из тела-то выходить? — под общий гогот спросил Степа Меньшиков. — …и она изменит свое мнение обо мне. Она в принципе считает, что я не мужчина, назвала меня пидором, но я готов нести это клеймо. — Так, спасибо, — сказала я, — не убегай, тебя сейчас Дима сфотографирует. — Ой, — обрадовался экстрасенс. — А можно с зайчиком? — С зайчиком? — Это моя игрушка, я ее сейчас принесу, вы не уходите! Он убежал, а я подошла к курятнику и осторожно постучалась. — Дим? — Чего? Я уже закончил. — Снимешь еще экстрасенса? Он за каким-то зайчиком побежал. — Сниму, куда ж я денусь? Экстрасенс вернулся с огромным, в человеческий рост, зайцем в красной мужской майке с надписью «I love you», швырнул его на землю и принялся изображать с ним половой акт. Дима снимал, а я просто стояла и смотрела. Потом мы попрощались с участниками, с Третьяковым, воспылавшим идеей отделения петуха от куриц, и покинули съемочную площадку самого продолжительного российского реалити. В машине мы ржали как заведенные, и я все время порывалась съехать на обочину и включить «аварийку». Ехать было невозможно. — Боже, Саша, — Самолетов трясся от смеха, — такое может случиться только с тобой! Сколько раз я ездил на съемки каких угодно программ, но такого не было никогда!.. Особенно, конечно, экстрасенс… Как его зовут? — Венцеслав Венгржановский, — прорыдала я. — Ладно, надо как-то успокоиться, — решил Дима. — Пойдем пообедаем? Я кивнула. Мы пообедали в «Шоколаднице», вернулись в офис, и я кипящими чернилами написала релиз с оптимистичным названием «Пятнадцать клевых курят», куриц и впрямь было пятнадцать. Около пяти мне позвонил Третьяков и сообщил, что одна курица (видимо, та, которую мы эксплуатировали для съемок) подохла. — Ой, как жаль! — сказала я. — Ее просто затрахали, — сказал Третьяков. Не самая плохая смерть, надо сказать. В 17.08 я расслабленно курю с Левиным, когда на лестницу выбегает Морозова, неся на вытянутой руке мой разрывающийся телефон. — Але! — говорю я, не глядя на номер. — Саша! Это такой ужас! Кошмар! — визжит Ника. — Тебе удобно говорить? — Да, минутку. — Я тушу сигарету и направляюсь в переговорку. С Никой мы познакомились в институте, и только ее дружеский энтузиазм и полнейшее одиночество не дали нам потеряться на просторах так называемой взрослой жизни. Что касается меня, то в дружбе я отличаюсь едва ли не большей бездарностью, чем в любви, и стараюсь не слишком обнадеживать людей. Ника всегда звонит мне сама, рассказывает об очередной провалившейся попытке построить отношения с очередным мужчиной, и я к этому уже привыкла. Периодически мы с ней куда-нибудь выбираемся, чтобы выпить и с кем-нибудь познакомиться. В этот раз мою подружку послал к чертовой матери некий Леша, администратор ночного клуба, с которым она, как это ни удивительно, в ночном клубе и познакомилась. Все шло хорошо первые три дня, потом Леша заявил, что его возбуждает только анальный секс, потом он принес Нике какую-то цепочку с прищепками для сосков (я не очень разобралась в устройстве) и заставил надеть. Кульминацией стало связывание Ники и избиение ее ремнем. — Я кричала ему, что мне больно, что все, хватит, а он как будто с ума сошел… И теперь Ника сидит в синяках и кровоподтеках, с впечатавшимся в задницу красным следом от пряжки и ломает голову, как же ей Лешу вернуть. — Он сказал, что между нами все кончено, что ничего, кроме секса, он мне не обещал и чтобы я типа шла на хуй. — А ты что? — осторожно поинтересовалась я. — А что я? — Ника шумно высморкалась. — Сижу и рыдаю. — Бедная… — вздыхаю я. Впрочем, Ника не намерена повторять подвиг Сольвейг. Пускай ее избили, пускай Леша, которого она любила всей душой, оказался обычной скотиной и извращенцем, все это совершенно не значит, что счастье не подстерегает Нику где-то за углом. Она хочет блистать сегодня вечером в саду «Эрмитаж» и просит меня составить ей компанию. — Почему бы нет? — говорю я. — Дома уже сидеть надоело. — Там столько классных мужиков, — возбужденно шепчет Ника. — Мы обязательно кого-нибудь снимем. Хоть выпьем бесплатно! — Вряд ли, Ника. Я буду за рулем. В 18.15 я покидаю свое рабочее место и ползу по пробкам до Пушкинской площади, где в мою машину прыгает Ника. Она ни хрена не видит и в моменты напряженного поиска надевает уродливые роговые очки. Видимо, чтобы лучше рассмотреть мужчину, который через каких-то пару дней начнет ее избивать и трахать в жопу. На Тверской мы разворачиваемся, съезжаем на бульвар и останавливаемся перед светофором на пересечении Петровки и Каретного Ряда. Я рассказываю о сегодняшней поездке в «Дом-2». — А Третьяков был? — спрашивает Ника. — Да. — И чего? Не кокетничал с тобой? — Не успел. — Саш, смотри, — Ника дергает меня за рукав, — там какой-то мужик хочет, чтобы ты стекло опустила. На «бентли»! — А не пойти бы ему на хуй, — зеваю я. — Саш, все-таки «бентли». Я перевожу взгляд в сторону, куда указывает Ника, и действительно вижу черный «бентли» с сидящим в нем толстым хачиком, который бурно жестикулирует. — Все-таки нет, — говорю я. — Ну, может, он сказать что-то хочет! Так нельзя! — Ника опускает стекло и высовывает свою улыбающуюся морду в роговых очках. — Дура! — орет хачик. — У тебя сейчас права отнимут! Ты за двумя сплошными стоишь! В этот момент я понимаю, что каким-то непостижимым образом оказалась на встречной полосе, и начинаю перестраиваться, льстиво улыбаясь владельцу «бентли». Боже правый, неужели только что благодаря этому прекрасному мужчине я избежала общения с ГИБДД и дачи солидной взятки? Мы паркуемся напротив входа в «Эрмитаж», рядом гордо встает «бентли». Ника выскакивает из машины и бросается к нашему спасителю. Я равнодушно вылезаю, захлопываю дверь и включаю сигнализацию. — А пойдемте с нами поужинаем?.. — доносится Никин голосок. — Меня, кстати, Вероника зовут, а девушку за рулем — Саша. Владельца «бентли» зовут Карен. Он без претензий одет в майку и мятые льняные штаны. Какие уж тут претензии, если денег у Карена как у меня проблем. Мы валяемся на подушках в «Чайхане № 1», и все идет к тому, что меня драть будет Карен, а Нику — его быстро появившийся товарищ по имени Армен. Я пью чай с чабрецом и курю анисовый кальян, Карен отдает предпочтение яблочному фрешу со льдом, а Ника с Арменом налегают на ром-колу. У них сегодня определенно все сложится. — Саша, а ты чем занимаешься? — спрашивает Карен, непонятно только, у меня или у моей груди. — Я работаю на СЛК. — «Дом-2»? — его голос сразу теплеет. — Именно! — Да ладно, ты на «Доме-2» работаешь? — удивляется Армен. У него очень волосатые руки. — Правда, — вставляет Ника. — Слушай, а вот ты мне скажи, как человек, который все знает, — просит Карен, — в чем смысл «Дома-2»? Я кладу шланг от кальяна на стол и говорю с расстановкой: — Видимо, он в том, чтобы разные уроды смотрели «Дом-2» и укреплялись в своем праве быть уродами… — Молодец! — хвалит меня Армен. — Мне Оля Бузова там очень нравится… Около часу ночи мне приходит смс-ка от сидящей напротив Ники: «Ты с ним будешь спать? Сегодня?» Мне не хочется ломать голову над этим вопросом, тем более что он более чем вторичен. «Видимо». К нашему столику подходит девушка в цветастом платьице и с корзинкой роз. Карен широким жестом забирает у нее всю корзинку и отдает ее мне. — Ах, какая прелесть! — радуется Ника. — Может, поедем в одно место, — шепчет Карен мне на ухо, — тут рядом. — Поехали, — киваю я. Он говорит Армену что-то по-армянски, и мы уходим из «Чайханы № 1». Садимся в «бентли» и едем в какую-то сауну, где Карена все знают и где он, по всей видимости, на хорошем счету. Нам выдают халаты, полотенца и одноразовые тапочки и провожают в уютное помещение с зеркальными стенами, где стоит внушительных размеров кровать под балдахином. — Я душ приму, — говорю я, бесстыдно раздеваясь и складывая одежду на пол. — Давай, — одобряет Карен. Когда я выхожу из душа, Карен легким похлопыванием по кровати предлагает мне лечь. Он тоже разоблачился до трусов, над которыми свисает жирное пузо со шрамом от аппендицита. Обычный сценарий такого рода встреч нарушен тем, что Карен раздвигает мои ноги и погружает язык в промежность. Ну что ж, попадаются такие любители, я со вздохом откидываюсь на подушку. Кстати, он совсем не плох, может, не стоит ограничиваться одним свиданием? Его руки тем временем поднимаются вверх по моему телу и останавливаются на груди. Как обманчива внешность. Боже мой, хорошо, что Ника все же опустила стекло… Через пару минут я кончаю, сдавив его голову ляжками, и некоторое время мы просто лежим рядом в кровати. — Хорошо? — спрашивает он. — Да, спасибо большое! — отвечаю я с энтузиазмом. В течение следующего часа я удивляла Карена искусством надевать презерватив без помощи рук и упражнялась в позе наездницы. В «Cosmopolitan» писали, что пятнадцать минут секса, когда ты сверху, равны часу тренировок на велотренажере. Около пяти утра он подвез меня к моей машине, поцеловал и пообещал позвонить. Уже по дороге домой я вспомнила, что забыла розы в сауне. ПЯТНИЦА Вернувшись домой, я приняла душ и помыла голову — волосы накрепко пропитались запахом одеколона Карена. Ложиться спать смысла не было, так что я выпила энергетик и начала готовиться к последнему рабочему дню на неделе. Трудно сказать, в чем состояла эта подготовка: я накрасилась, заплела косички, принарядилась и постаралась подавить острое желание раздеться, смыть косметику, позвонить Глаше и сказать, что я увольняюсь к чертям собачьим. В 9.00 я вышла из квартиры, закрыла дверь на нижний замок, на два оборота, спустилась на лифте вниз, села в машину и поехала на работу. Лет до двадцати в моей жизни еще был какой-то смысл. Я верила, что будущее что-то изменит. Жизнь-то была такая же, может, даже хуже, она всегда одинакова. Сейчас, в двадцать семь, я знаю, что впереди ничего нет. Кроме этой дороги и этой ебаной работы, кроме этого замкнутого круга, который можно прервать только на короткий секс в сауне. Как же я ненавижу людей, находящих в жизни нечто привлекательное. Их нужно отстреливать, как животных, которые пережрали генных модификаторов и помутились разумом. Меня невыносимо пугает мысль, что кому-то здесь действительно может быть хорошо. Сейчас я сяду за свой стол, напишу отчет о проделанной за неделю работе, и так будет продолжаться очень долго, бесконечно долго. А потом я просто сдохну. О чем бы написать в отчете? Чем бы порадовать Катю? Каким изощренным способом подтвердить свою значимость для компании?.. Понедельник — бесполезные размышления о том, почему мама и папа развелись. Яростное сопротивление сексуальным поползновениям непосредственного начальника. Обсуждение вторичного кинематографического говна с коллегами, корпоративное сплочение. Вторник — болезненные воспоминания о перенесенной в детстве травме. Попытка вникнуть в чужое горе, обернувшаяся полным провалом. Среда — сексуальные фантазии на тему Ближнего Востока. Попытка сопоставить традиционный и педерастический сексуальный опыт с целью доказать их одинаковую трагичность. Четверг — общение с участниками «Дома-2» и домашней птицей. Вялое противостояние столь же вялым сексуальным поползновениям коллеги. Спонтанное знакомство на дороге, завершившееся множественными половыми актами на нейтральной территории. Пятница — написание отчета. Попытка осмыслить собственные жизненные достижения за неделю. Итог — тотальная деградация личности. Подпись — Александра Живержеева, развалина и неудачница. За обедом в «Астории» все отмечают, что я не в себе и очень печальная. — Я просто не выспалась, — оправдываюсь я. — Отчет написала? — интересуется Глаша. — Да, конечно. — Ой, девочки, мне сегодня из «Озона» книжки привезут! — говорит Морозова. — Я наконец-то нашла «Бегущую с волками» в твердом переплете, ну, в таком подарочном. — А ты разве не читала? — удивляется Ксюша. — Я-то читала, я хочу подруге подарить. У нее сейчас не самая легкая ситуация, она с мужиком рассталась, попивать начала, я хочу ее подбодрить. — Да, это хорошая книга, — говорю я, хотя совершенно в это не верю. — Сашок, а не пойти ли тебе домой? — заботливо смотрит на меня Глаша. — Ты прямо вообще какая-то никакая. Не заболеваешь, случайно? — Я уже давно и тяжело больна, — пытаюсь я отшутиться, но звучит не смешно. — Иди-ка давай, Кати все равно сегодня не будет… Я сажусь в машину, отъезжаю от офиса метров на двести, останавливаюсь и начинаю плакать. Господи, да что же это такое?.. Что со мной происходит?.. Может быть, я не заметила, как умерла, и нахожусь в аду? Ведь не может же все это и впрямь быть моей жизнью? Кое-как приведя себя в порядок, я все-таки поехала домой, приняла три таблетки фенозепама и вырубилась. Мне ничего не снилось, я ничего не чувствовала, как будто лежала на койке, подвешенной на цепях в полной пустоте. СУББОТА В субботу утром мне позвонили из 24-й городской клинической больницы и сказали, что мой отец, Живержеев Андрей Александрович, был доставлен к ним с инфарктом миокарда. Также мне посоветовали приехать с двумя бутылками минеральной воды без газа и упаковкой влажных салфеток и в приемном отделении спросить доктора Даниленко. Сказать, что мне не хотелось всем этим заниматься, значит ничего не сказать. Я набрала маму. Она ответила не сразу и каким-то похабно-приглушенным голосом, из чего я сделала вывод, что в мамины недремлющие силки вновь попалась какая-то нерасторопная птаха. — У отца инфаркт. — Ну… — мама надолго замолчала. — В принципе этого следовало ожидать. — Еще бы! — заорала я. — Только какого хуя я должна переться к нему в больницу и выслушивать врачей, везти ему воду и салфетки? Какого хрена я?! — Он же твой отец, — мама была, как всегда, логична. — А он об этом помнит?! — Я бросила трубку и начала собираться. Я приняла душ, нанесла на кожу питательный крем с ультрафиолетовым фильтром и зачем-то накрасилась. Видимо, я уже не могу не краситься, косметика — это забрало, защитная маска, которую я наношу на свое истинное лицо, чтобы никто его не увидел. Глядя на себя в зеркало в прихожей, я вдруг ощутила настоящий приступ ненависти к этой маске. Не к моему лицу, которое я тем не менее каждый день вынуждена видеть, отраженное от бесконечных поверхностей. Кто эта девушка с подведенными глазами и глянцевыми тенями на веках? Почему она уже столько лет выдает себя за меня? Зачем она так мерзко косится своим подведенным глазом, я так никогда не делаю… В магазине под домом я купила две пятилитровые бутылки воды и самых дешевых влажных салфеток. Погрузила гостинцы для папы в багажник и поехала в больницу. Дороги были пустынны, воздух, несмотря на раннее утро, казался плотным и пах приближавшейся грозой. Я ехала и почему-то думала о том, с кем теперь мутит мама. Кто этот счастливец? В принципе у мамы осталось не так много вариантов, тем более что самые ключевые уже в прошлом. За последние пять лет она успела пригреть мальчика-абитуриента, с которым познакомилась в парикмахерской, пожилого армянина весом в центнер, вороватого седого еврея, выкраивавшего время на встречи с ней из бескрайнего полотна забот о маленьком внуке. Кто же развлекает мамулю на этот раз? Кто этот таинственный инкогнито и чем он маму очаровал? Чем вообще ее привлекают все эти бесчисленные приложения к хую? Зачем они ей нужны, интересно знать? Может, мама искренне влюбляется в армян и вчерашних школьников? Находит темы для разговоров с ними, общие интересы, увлечения? Может, она и впрямь знает, что такое любовь? Как она говорила: «Ты просто никогда не любила». Что ж, наверное, так оно и есть. И не скажешь, что очень хочется. Доктор Даниленко оказался подтянутым, моложавым красавцем, которому я тут же закатила истерику. Как только он вышел в приемное отделение и, дружелюбно улыбнувшись, направился ко мне, я сложила губы в куриную жопку и, грохнув об пол две пятилитровые бутыли с водой, сказала: — Здравствуйте, я Саша Живержеева, но тут произошла какая-то ошибка. Я не видела своего отца последние пятнадцать лет, и сейчас вы не заставите меня о нем заботиться! Наверняка он на ком-то женат, спросите у него, когда он придет в сознание или что там с ним происходит… — Саша, успокойтесь, пожалуйста, — доктор взял меня за руки, как конченую психопатку, и усадил на обтянутую коричневым больничным дерматином кушетку. — Я ничего от вас не требую, все в порядке… Я почувствовала, как загораются щеки, и слезы подступают к глазам. Тут он сказал: — О! А получается вы — Александра Андреевна? Я кивнула, не глядя на него. — А я Александр Андреевич! Мы с вами почти полные тезки! Потом он рассказывал мне, как папа, пьяный в хлам, упал в метро, какие-то люди вызвали милицию, потом «скорую помощь», и вот он здесь. Еще про операцию, про терапию — я не очень внимательно слушала. Мне казалось, что огромный небесный повар взял мою голову в руки, на которые надеты ватные варежки-прихватки. Слова врача доходили до меня, как звук телевизора, работающего в другой комнате. А сам врач был просто копией Алексея Николаевича — наверное, именно так учитель музыки бы и выглядел, если бы люди не старели. Я почувствовала, что еще минута, и я упаду в обморок. — С вами все в порядке? — донесся голос Александра Андреевича. Я медленно покачала головой. Он сказал: — Вот черт! Еще вас мне не хватало! — взял меня за локоть и повел на воздух. Мы стояли на балюстраде перед больницей. Прогремел гром, и ватные варежки отпустили мою голову. Я сделала глубокий вдох и неуверенно улыбнулась врачу. — Давление падает, — пояснил он, — вы, наверное, реагируете, — и закурил. — Наверное, — зачем-то сказала я. — Саш, а вы замужем? — вдруг спросил он. Я в панике посмотрела на Александра Андреевича. Я понимала, что в любую секунду готова броситься ему на шею. Мне вдруг показалось, что этого мужчину я люблю уже очень давно, с самого рождения. Мы встречались когда-то, не в том месте и в неудобное время, у нас ничего не вышло, но теперь, теперь-то нам и карты в руки. Никто не сможет помешать. Ни мама, ни папа, ни милиция… Наверное, это шок, решила я. Ведь, кажется, последнее, что я могу сделать, чтобы закрепить за собой звание последней бляди, — это переспать с лечащим врачом моего отца, перенесшего инфаркт. — Извините, — сказал он, смутившись, — момент не самый подходящий… — Да нет-нет, — перебила я, — все нормально. — Слушайте, а давайте сделаем так. У меня через пятнадцать минут обеденный перерыв. Мы с вами сходим куда-нибудь, надо вам рассказать и про папу, и про то, как он будет теперь жить. Понимаете ведь, что, если он будет пить, второй инфаркт может стать последним. — Конечно! — сказала я и звонко, как пионерка из советского кино, рассмеялась. Через полчаса мы сидели в кафе недалеко от больницы, ели салат «Цезарь» и радовались дождю. — Хорошо, что дождь, — говорил Александр Андреевич, — духота эта уже достала, просыпаешься каждый день, как в крематории. Сейчас хоть немного прибьет всю эту пыль. На следующей неделе вообще дожди обещают. А там и до пятницы недалеко. — А что в пятницу? — заинтересовалась я. — На природу! — он засмеялся. — Поеду к друзьям на дачу. У них хороший дом по Ярославке, ну и традиционный набор. Шашлык, вино, баня. Не хотите составить мне компанию? — Я? — я даже поперхнулась. — А вы здесь еще кого-то видите? — Нет, — я улыбнулась, — просто я думала… — Что вы думали? — Да ничего, — я решительно запихнула в рот кусок куриной грудки, — с удовольствием поеду с вами на дачу. Мне все равно делать нечего. — Вам — и нечего? — удивился Александр Андреевич. — Такая красотка скучает одна в выходные? Никогда не поверю. — Придется, — хмыкнула я. — А вы чем, Саш, занимаетесь? Работаете? — На телевидении. — Круто, — сказал он. — Наверное, интересно? — Я думаю, у вас интереснее работа. Все-таки операции, кровь и все такое. Разные люди. Я бы хотела быть врачом… Он пожал плечами. Следующие пару минут Александр Андреевич курил и смотрел на меня с игривой улыбкой. Наконец он сказал: — А что вы завтра делаете? — Не знаю, — честно ответила я. — Дадите телефончик? И, может, на ты?.. Садясь в машину, я констатировала, что мне удалось заинтриговать доктора Даниленко и теперь он будет искать способы побыстрее меня трахнуть. Это вполне логично, он же мужчина. Примерно неделю я смогу купаться в лучах его внимания, выслушивать комплименты и принимать скромные презенты. По истечении недели почувствуется легкая, но неуклонно усиливающаяся драматургическая фальшь: взгляд доктора станет тяжелым, разговоры односторонними, руки начнут сновать по моим ляжкам. Тут-то мне все это смертельно надоест, в конце концов, и у самого искрометного флирта есть свой предел, и я привычно раздвину перед ним ноги. Он выебет меня и успокоится. Прекрасный план, стоит занести его в ежедневник. Господи, какое же дерьмо. Какое чудовищное дерьмо. Я не могу больше так жить, я не могу участвовать в этих отношениях, я не могу слушать это гребаное радио, я вообще ничего уже не могу. Какое счастье, что машин почти нет, иначе я точно попала бы в аварию. Так… Надо собраться, доехать до дома, принять ванну, съесть что-нибудь. Взять себя в руки, одним словом. Все будет нормально, не хорошо, такого быть не может, а просто в норме. Как всегда. Это ведь всех устраивает в нашем лучшем из миров? Ну и хорошо, ну и чудненько, как говорит Миша Третьяков. Припарковав машину, я привычно иду к подъезду, но на полпути сворачиваю к супермаркету. За кассами скучают девки в зеленых форменных жилетках, и охранник-узбек что-то жует, размеренно, как верблюд. Что же мне купить? Я думаю, бухла. Нажраться в субботу днем — это не слишком противоречит той жизни, которой я живу. Я беру две бутылки «Grants», двухлитровую колу-лайт (даже в таких отчаянных ситуациях мысли о фигуре не лишние), пару энергетиков и шоколадку для приличия. — Вам пакетик, девушка, нужен? — интересуется кассирша. — Да, — говорю я. — Давайте я вам помогу, — она берет мои покупки и проворно запихивает в пакет с эмблемой магазина. — Спасибо. — Я принимаю пакет из рук кассирши и выхожу на улицу. Оказавшись дома, я, не снимая туфель, иду на кухню, насаживаю в стакан грамм двести виски и тут же выпиваю. Меня передергивает, и я припадаю к кока-коле. После чего неторопливо раздеваюсь, складываю одежду в стиральную машину и наполняю ванну. Пока вода нездорового светло-зеленого цвета с шумом выливается из крана, я освежаю свой стакан, на этот раз смешав виски с колой. Аккуратно поставив стакан на бортик ванны, я ложусь в воду. Потекли странные минуты наедине со своим обнаженным телом. Никчемным, раздавленным, использованным… Никогда никого не выбиравшим, смирявшимся с тем, что кто-то выбирал его. Какое оно жалкое, с этим синяком под левой коленкой… Как мне жить с ним, как это возможно?.. Впрочем, у него, в отличие от меня, есть свои поклонники. Сегодня в их стан добавился доктор Даниленко. Что ж, еще и он… За чем же дело стало, Александр Андреевич?.. Вы или кто-то другой, от меня не убудет… А может, на хер это все? Я залпом допиваю коктейль и тут же наливаю в стакан еще виски, благо, захватила бутылку в ванную. Ведь ясно, что ничего лучше уже не будет. Моя жизнь складывается даже ужаснее, чем мамина. Она не доставляет мне никакого удовольствия, ни малейшей радости, я ненавижу ее. Так в чем проблема? Все это можно закончить без особых даже мучений, и не надо будет каждое утро собираться на работу, не надо будет писать хуйню про «Дом-2», названивать Третьякову — все закончится, все. Можно утопиться прямо сейчас, в пьяном бреду, вот только… Почему это должна делать я? Почему опять я должна доставлять этим сукам, этим уродам такое удовольствие? Разбрызгивая воду, я выбираюсь из ванны, снова прикладываюсь к виски и только после этого надеваю халат. Пойду-ка я покурю на лестницу. Где эти чертовы сигареты?.. На пороге квартиры я спотыкаюсь — виски, однако, убойная вещь… А почему бы не курить прямо тут? Зачем бегать на лестницу, я не врубаюсь?.. У меня что, есть дети? У меня хоть кто-то есть, кому может помешать табачная вонь? Да нет, только я одна во всей этой гребаной квартире, и мне плевать, чем тут воняет… С расплескивающимся стаканом виски я направляюсь из кухни в комнату. В руке тлеет зажженная сигарета. Видели бы меня мои коллеги… Вот как охренительно проводит выходные Саша Живержеева, звезда опенспейса. Качаясь, как бомжиха на привокзальной площади, я подхожу к книжному шкафу. Господи, откуда здесь столько этого дерьма? Кем же надо быть, чтобы тратить на это деньги, заказывать по Интернету, ждать, переплачивать курьерам, а потом еще и читать? Читать книги по психологии! Меня скручивает истерический хохот, я едва не роняю на пол стакан — часть виски выплескивается и заливает стеклянную дверь шкафа. Коричневые маслянистые капли стекают по стеклу на пол, образуя такую же смрадную и мелкую лужицу, которую оставляют по прочтении все эти книжки. Что тут у нас, а? Я выхватываю из ровного ряда фолиант в черной обложке, название, видимо для значительности, выполнено золотом. «Бегущая с волками». Шестьсот пятьдесят две страницы, охереть можно. «Переведенная более чем на двадцать пять языков… вы увидите, что польза, которую принесет эта книга вашей душе… Дикая женщина находится на грани вымирания…» Я сгибаюсь пополам, отбрасываю пустой стакан на кровать и хохочу, вытирая кулаком слезы. Дикая женщина! Живет полнокровной жизнью в мифах и сказках!.. Здоровая, инстинктивная, ясновидящая, исцеляющая… Какая-то стебанутая испанская бабка написала шестьсот пятьдесят две страницы хуйни, призывающей открыть в себе дикую женщину, женщину-волчицу, которой плевать на условности. Какая завораживающая картинка. Я прямо-таки вижу себя убегающей от квартиры, офиса, машины и папиного инфаркта на четвереньках. В исцеляющую первозданность. Как всё, блядь, просто-то, оказывается. Перечитали сказочку про злую мачеху и по-новому расставили акценты. Царевна становится лягушкой, чтобы спасти свое фемининное начало от агрессивной маскулинности. Боже, кто это произнес? Это — я? Да уж, помощь душе трудно переоценить. Я просто заново родилась, когда узнала, что агрессивная маскулинность довела царевну до лягушачьей шкурки. Если все так просто и понятно, тетя, что ж ты не написала мне, что делать, чтобы вернуть дикую и первозданную женщину себе? Как вызволить ее из плена? Или теперь, чтобы переродиться и убежать с волками, достаточно прочитать шестьсот пятьдесят две страницы компилированного юнгианского бреда? Ничто не сравнится с ободряющей фразой: «Начните жить по-новому!» — я, кажется, сейчас умру от смеха. Начните жить по-новому. Да, конечно, какие проблемы? Вот прямо сейчас и начну. Что тут сложного? Только сначала избавлюсь от книги «Бегущая с волками», в топку ее, немедленно! Я швыряю черную книгу на пол, и она приземляется, как неуклюжая раскормленная ворона, распластав крылья обложки. Ничего, ничего, сейчас тебе кто-нибудь составит компанию, бегущая с волками… Кто тут у нас притаился в синенькой обложке? О, да это сама Марион Вудман, самая преданная ученица Юнга. «Страсть к совершенству». Старушка Марион, с постной мордочкой и индюшачьей шеей, ты хоть пососала разок учителю? Или только училась? Нальем-ка еще вискаря, в честь новой жизни. Черт, Марион залезла в такую непролазную психологическую глубь, что аж волосы дыбом встают. Оказывается, всё на свете определяют отношения с матерью. Вот это да! Но, скромно добавлю, милая Марион, не только с матерью, еще мы все мечтаем, чтобы папочка нас трахнул. Эту важную составляющую женского бессознательного как-то несолидно упускать из виду. Плохая мама и желанный папа — такой нехитрый пасьянс у всех без исключения, а уж последствия самые разные — это Марион и без меня знает. Кто-то разжирается до ста пятидесяти килограммов, кто-то бухает и колется, кто-то непрерывно блюет, кто-то блядствует с мужиками, похожими на папу, — мой, видимо, случай, — ну а кто-то просто и без выкрутасов сходит с ума. Так и проблем меньше. То есть наблюдается некая глобальная жопа, вокруг которой бегает Марион Вудман и тычет в нее указкой. «Вот, — говорит она, — в такой вы жопе, дорогие девочки, что будем делать?» А хули тут делать? Что тут поделаешь? Я не хочу ничего об этом знать, ни про папу, ни про маму. Я хочу, мать вашу, просто быть счастливой, и все. И я верила, что все ваши книжки помогут мне в этом, укажут дорогу, а они только загоняли меня еще глубже в непроходимое, бессознательное дерьмо. Какого дьявола, старая сука, преданная ученица, ты засрала мой мозг словами, которые и произносить-то неприлично, не то что знать их значение? Анимус, анима, херня собачья… Все, с меня довольно, убирайся к испанской бабке… А это у нас кто? Роберт Скиннер и сам Джон Клииз, клевые чуваки… Они расписали все сценарии, по которым развивается традиционный брак, — очень любопытно, что этот бред изучала я, не имеющая ни малейшего шанса в этот самый брак вступить. Что там было, дайте вспомнить… «Кукольный дом», «Кто боится Вирджинии Вульф», еще какая-то абстрактная хрень. В жизни я, во всяком случае, не встречала аналогов браков, описанных этими двумя английскими мудилами. Я встречала просто хуевые браки, такой довольно распространенный вариант. И отношения мамы с папой, и мои отношения с Гришей вполне укладываются в это определение, странно, что Роберт и Джон его не рассмотрели. Видимо, я открыла новое в психотерапии… А что, звучит неплохо: кукольный дом, кто боится Вирджинии Вульф и просто хуевый брак… Спустя полчаса в середине моей спальни сложилась целая книжная горка для ужасающего, фашистского костра. Последней жертвой, удостоившейся приговора, стал Джеймс Холлис со своей неубиваемой книгой «Жизнь как странствие». Очень свежая мысль, неожиданная, я бы сказала, — жизнь как странствие. Холлис тоже не лыком шит, он призывает своих читателей сделать жизнь интереснее. Тут так и написано, прямым текстом. Представить себя путником… Отправиться в странствие. Десять вопросов, обращение к которым углубляет смысл и сущность нашего странствия… И, может быть, когда-нибудь мы доживем до ответа. Хотелось бы, мать твою. Вот только как это сделать, если все свободное время идиотки вроде меня посвящают чтению книг Холлиса. Ах, как это я запамятовала, надо всего лишь переломить негативный сценарий. Только с чем я останусь, ебать тебя в рот, без своего негативного сценария? С твоей книжонкой? С психоаналитиком? Когда мне жить, сука, если последние пять лет я только и делаю, что анализирую свои поступки? Все, надоело. Все нахуй из моего шкафа. Мария Луиза фон Франц — вон. Собрание сочинений Юнга — вон. Кларисса Эстес — вон. Вы все меня достали! Я ненавижу вас! Я побежала на кухню за спичками и за виски и обнаружила, что бутылка опустела. Ну, ничего страшного, у меня есть еще одна. Предстоит ответственное дело, времени шастать туда-сюда не будет, так что нальем до краев. Я сижу на корточках перед сваленными в кучу книгами и чиркаю спичкой. Обложки плохо горят, и поэтому я их безжалостно отрываю. Почти непрерывно звонит телефон, но я не реагирую. Наконец страницы занялись очистительным огнем, они пылают, обращаясь в пепел, пламя скачет с одной книги на другую, я кашляю и открываю окно. Как все же неприятно пахнет психология… Исчезают слова, исчезают буквы, все исчезает. Больше не будет сценария, не будет анализа, чувства вины. Никуда не надо бежать, нечего бояться, больше ничего нет. Ни боли, ни раскаяния, ни стыда, ни одиночества. Я все сожгла. И больше я ничего не помню. ВОСКРЕСЕНЬЕ В 12 звонит телефон, и я в ужасе подскакиваю на постели. Первая мысль — о том, что я что-то напутала и надо идти на работу. Проходит несколько секунд, в течение которых я сажусь и осматриваю спальню. В ее центре стоит забитая окурками пепельница, валяется пустая бутылка и возвышается еще одна, заполненная на треть, почему-то разбросаны ошметки психологических книг и наполовину сожженные страницы. Воняет гарью. Я ощущаю, как сильно у меня болит голова, беру в руки телефон и читаю имя вызывающего абонента: «Даниленко». Сегодня воскресенье, зачем он звонит? Пока я прокручиваю в саднящей башке варианты: «Папа умер?», «Еще один инфаркт?» — моя рука сдвигает слайдер телефона на режим свободного общения. — Але, — говорю я и искренне ужасаюсь собственному голосу. — Але, Саша? — Да, Александр, здравствуйте. Он облегченно вздыхает, как будто своим знанием того, кто он, в каких мы отношениях и почему он мне звонит в воскресенье, я избавила его от каких-то мучительных и долгих объяснений. — Разбудил? — обеспокоенно уточняет он. — Ну… Как бы это сказать. Я уже собиралась вставать. — Умница! — говорит он. — У тебя какие-то планы на сегодня есть? — Нет, — говорю я и медленно опускаю голову на подушку. — Может, мы пересечемся где-нибудь в городе Москве, мне надо с тобой посоветоваться по одному вопросу. — Да, разумеется, — покорно блею я. — Только давайте часа через два, вам удобно? И скажите — где. Доктор смеется. — Удобно, — говорит он сквозь смех, — через два часа, это ровно в два, знаешь «Бокончино» на Петровке? — Да, там очень приятно, — отвечаю я. — Ну, тогда договорились. До свидания. — Пока, — я вешаю трубку. Я встаю, заправляю кровать. Беру пепельницу, разорванные книги и бутылки и иду на кухню, чтобы выкинуть их в помойное ведро. Потом передумываю насчет бутылки, в которой виски еще осталось, и прячу ее в посудный шкаф. Попутно отмечаю, что там стоит восемь таких недопитых бутылок. Есть над чем задуматься. Заодно вытаскиваю из посудного шкафа аптечку и выпиваю таблетку фуросемида. Чтобы не явиться под светлые очи доктора Даниленко с опухшей рожей. Потом припадаю к бутылке с минеральной водой. Иду в душ, моюсь, мне становится гораздо лучше — боль отступает, освобождая место типичному похмельному отупению. Я выбираюсь из ванной, сладко пахнущая разглаживающим вьющиеся волосы бальзамом для волос «Shiseido» с не менее волнующим, чем аромат, названием «Сладкий привкус обольщения». Набрасываю халат и иду в спальню. Там я поднимаю с пола оставшиеся целыми книги, складываю их в аккуратную стопочку и убираю в шкаф. За этим продуктивным занятием я понимаю, что дома надо провести генеральную уборку и что мое лицо впитало воду после помывки и высохло. В журнале «Cosmopolitan» я как-то прочитала сенсационный материал: журналистка, его написавшая, поняла, почему люди стареют. Оказывается, это происходит потому, что нас приучили вытираться после ванны, а делать этого категорически не следует, ведь кожа должна пить. Я возвращаюсь в ванную и щедро намазываю лицо увлажняющим дневным кремом «Biotherm» с ультрафиолетовым фильтром. С этим фильтром уже ничего не страшно. От фуросемида хочется писать, а голову начинает терзать новый неразрешимый вопрос — успеют ли волосы высохнуть за тот час, пока я накрашусь, оденусь, выйду на Кутузовский и поймаю такси до Петровки? Скорее всего, нет. Мне надо быть честной с собой. Придется сушить их феном. Тогда с чего начать: с боевой раскраски, которая после столь обильных возлияний должна быть особенно тщательной, или с фена? Отдам все же пальму первенства макияжу, бог с ней, с прической. И все по кругу: тональный мусс, карандаш, тени, тушь. Румяна, пожалуй, нанесу перед самым выходом, чтобы не смазались мокрыми волосами. Главное в таком состоянии вовсе про них не забыть. В итоге всего лишь в двадцать минут второго я прекрасно накрашена, мои шикарные волосы с запахом «Сладкого привкуса обольщения» высушены и заплетены в интригующие косички, мое измученное алкоголем тело облачено в шоколадные шелковые шароварчики и белую майку с надписью «I love cowboys». И я выхожу из дома. Я захлопнула дверь, повернула нижний ключ на два оборота, предусмотрительно опустила на глаза темные очки «Miu Miu» и вышла на улицу. Чтобы не показаться Александру Андреевичу чересчур исполнительной, а следовательно, тупой и никому не нужной, я вышла из такси на Пушкинской площади и лениво прогулялась до Петровки. Фуросемид не думал прекращать свое действие, и в 14.08 я подлетела к «Бокончино», как будто за мной гнался сам черт. Я знала, что там есть туалет. В туалете «Бокончино» было так светло, спокойно и радостно, как, наверное, должно быть в детской. Писая, я даже пожалела, что не имею пристрастия к кокаину, потому что именно в этих декорациях мне безумно захотелось его понюхать. Как здорово сидеть на унитазе, смотреть на кругленькую медную раковину, на облака на потолке и бурно радоваться происходящему. Увы, кокаина не предвидится. Я вышла из туалета-детской в общий зал, напоминавший респектабельную гостиную в доме богатых людей, с легкой небрежностью и неидеальной чистотой. Нечто подобное я часто видела в журналах про интерьер. Александра Андреевича я заметила сразу — он сидел за столиком у окна, я бы тоже там села, если бы довелось выбирать. В проходе, но так, чтобы никому не было неудобно, стояла гипсовая лошадка на подставке, и на ней с неистовой страстью катался мальчик лет четырех. — Привет! — заорал мальчик, когда я приблизилась к столу доктора. — Привет. — Я подумала, что надо, наверное, улыбнуться. — Как тебя зовут? — спросил мальчик. Я зачем-то присела перед ним на корточки, наверное, для Александра Андреевича. — Саша, а тебя как? — Саша… — удивленно протянул он, а потом воскликнул: — Ты врешь! Ты не Саша! Ты же девочка! — Я вообще все всегда вру, — я встала во весь рост, — приятно было познакомиться, малыш. С какой-то неестественной улыбкой, видимо присущей людям, задыхающимся от собственного вранья, я села за стол и уставилась на доктора. — Здравствуйте, — сказала я. — Привет, — он отпил белого вина, которое мерцало и переливалось у него в бокале, — выпьешь? — Пожалуй… — протянула я. Доктор Даниленко подозвал официантку, а мальчик Саша, считавший, что его имя уникально, убежал к столу своих родителей, видимо выяснять, могут ли девочек звать Сашей. Типичная пара посетителей таких мест по выходным — ненатуральная блондинка с фигурой и жирный лысеющий скот с кошельком. Мне принесли меню, и я выбрала ризотто с грибами. Александр Андреевич попросил бутылку какого-то даже по меркам заведения дорогого вина и большую пиццу с пармской ветчиной. Он предупредил, что всю ее не съест и я вполне могу отщипнуть пару кусочков. Официантка ушла, приняв заказ, я с тягостной улыбкой смотрела на доктора. Я не очень понимала, зачем я здесь, зачем мы встретились, зачем… — Ну, как жизнь? — крайне неоригинально начал разговор Александр Андреевич. — Да ничего, — я пожала плечами, — идет… — Чем занимаешься? В этот момент официантка принесла вино и бокалы. Последовали тактические процедуры по открыванию бутылки, снятию пробы с вина и так далее. В конце концов вино оказалось в моем бокале, мы с доктором чокнулись и отпили. — Чем занимаюсь? — опомнилась я. — Вчера, например, я напилась и решила сжечь книги по женской психологии. — Сжечь? — заинтересовался Александр Андреевич. — Ну да, — я сделала еще один глоток, — прямо в комнате, на полу. Мы несколько секунд смотрели друг другу в глаза, а потом одновременно засмеялись. — Ну ты даешь, — сказал доктор, подливая мне вина, — кризис личности? Все достало? — Типа того, — ответила я. — Может, я смогу тебе помочь? — он улыбнулся. Я тоже улыбнулась, некоторое время сосредоточенно пила вино, а потом меня вдруг прорвало: — Вы мне помочь хотите? Саш… Вы мне очень симпатичны, как мужчина, как человек, но вы даже представить себе не можете, как сильно я устала от всего этого лицемерия, от всей этой убогой, тупой лжи. Как вы мне можете помочь? Как вообще кто-нибудь здесь, — я обвела пиццерию широким жестом, — кому-нибудь может помочь? Саша, неужели вам самому не стыдно произносить все эти бессмысленные слова? Вы ведь хотите меня трахнуть, так нет проблем! Что ж я вам, не дам, что ли? Вы, кстати, как планируете, на разок? Или как пойдет? Наверное, — я не дала ему вставить слово, — на разок и как пойдет. При чем же здесь помощь, я никак не пойму? Что это вообще за маразм: мы с вами сидим в ресторане, говорим о какой-то неинтересной фигне, и вы думаете о том, когда я буду готова, чтобы с вами трахаться. А я думаю, что вы пригласили меня сюда и ведете со мной беседы, чтобы был повод меня трахнуть. И это считается нормальным, да? Это называется романтика. Немножко поболтать, перед тем как снять штаны, о жизни, о том, какую музыку слушаем, что читали, какое кино любим… — я замолчала и опустила глаза. — Простите меня, Саша. Пожалуйста. — За что? — спросил он. — Ты права абсолютно, за это ты мне и нравишься. Я покачала головой и продемонстрировала ухмылку, выражающую полное недоверие. — Только, Саш… — доктор вдруг начал постукивать пальцами по столу. — Я не предлагаю тебе трахаться. То есть я понимаю тебя, понимаю, что тебя оскорбляет эта ситуация, и твоя личная, видимо не самая простая, история подсказывает тебе именно это… Но тут дело не в том, чтобы трахаться… — А в чем же? — с интересом спросила я. — Я предлагаю тебе попробовать… Со мной. — Что попробовать? — я изумленно на него уставилась. — Отношения? Встречаться? — Ну да, — он неуверенно улыбнулся. — Я же вижу, что я тебе нравлюсь, и ты мне нравишься… — Саша, — я смотрела на него в полной растерянности, — но… Папа, вы… Вы понимаете, что вы мне предлагаете? Это как-то вообще… — Мне тоже страшновато, — признался он. — Но терять-то особо нечего. Мне, по крайней мере. — Я не очень вам подойду на роль любовницы, — сказала я, — вам нужен кто-нибудь помоложе, кто меньше страдал, чья жизнь еще не слишком изгажена другими мужчинами, с кем вам будет хотя бы повеселее. — Саш, разговор о том, кто кому лучше бы подошел, он изначально бессмысленный. Есть я, ты и вот эта жизнь. Другого нам не дано. Надо просто рискнуть, потому что очень хочется. Может быть, потом мы пожалеем, может, даже расстанемся, но нам будет очень хорошо, я знаю. Я молчала. Мне не хотелось ничего говорить и в то же время очень сильно хотелось посмотреть на Александра Андреевича. Какие у него, оказывается, красивые руки. Серые глаза, но не стальные, как у Самолетова, а теплые, как кошачий мех, я бы даже сказала, оттенка серой кошки. Лоб с двумя продольными морщинами, русые волосы, щеки и подбородок подернуты ровной голубоватой щетиной, как бывает у мужчин, которые бреются электрической машинкой. Шея, кадык, под черным пиджаком — белая майка. И он уверяет, что нам будет очень хорошо. — Когда я увидел тебя там, в холле больницы, во мне как будто что-то щелкнуло, — заговорил Александр Андреевич, — ты выглядела такой естественной, красивой, нежной… У тебя яркая внешность, теплая, кожа смуглая, ямочки на щеках. Я решил, что у тебя наверняка кто-то есть, что я еще мог подумать. Явно не то, что ты сжигаешь литературу в состоянии алкогольного опьянения и это твое хобби… Ты мне безумно понравилась, с первого взгляда. И когда ты согласилась пойти со мной пообедать, я был просто вне себя от радости. Я понимаю, что все как-то слишком сумбурно, быстро, не к месту, но, Саша… Ты мне очень, очень нравишься. Давай попробуем? — Саша, мне очень страшно, — сказала я, посмотрела ему в глаза и заплакала. Спустя час мы шли по Петровскому бульвару, доктор обнимал меня за талию. — А как там папа? — спросила я. — Получше, — сказал он, — ты его навестишь? — Да. Думаю, да. — Ты — умница. Тополиный пух крутился в воздухе, как снег в стеклянном шаре. На лавочках обнимались мужчины и женщины, в открытом кафе играла музыка, матери везли коляски с младенцами. И много чего еще происходило, но это подробности уже другой истории. А моя закончена. Спасибо за внимание.